Вышла из круга
Шрифт:
В одной из гостиных у окна она вдруг сказала ему.
– Мне нужно испытать потрясение… Я не мечтаю о радости, но готова перенести какое угодно страдание, лишь бывернулась ко мне прежняя душа моя, прежнее отношение к жизни… И все это не то! Что бы я сделала со своей прежней душой, куда бы я ее теперь примостила? Нет, нет, я не хочу этого.
– Вы очень взволнованы, – сказал Савицкий, тихо взяв ее за руку.
Она казалась ему все милее и милее.
– Мне хочется уйти от себя, – торопливо произнесла она, оглянувшись и чувствуя, что может Савицкому сказать все до конца, – уйти, совсем уйти!.. Вот где-то, на большой
– Но ведь она ничего не чувствовала, – с удивлением сказал Савицкий.
– Да, да, ничего, – покраснев, ответила Елена, – ничего, что относилось к человечеству, но это-то мне и нужно, поймите меня. Дайте мне руку, – она чуть не сказала «дорогой», – и пойдем в зал.
«Может быть потому, что я теперь счастлив, там и танцуют с таким упоением, – подумал Савицкий… – Мне, как мальчику, хочется благословлять жизнь».
Неожиданно перед ними вырос Глинский и пригласил Елену на вальс. Она кивнула головой и, не оглянувшись на Савицкого, ушла танцевать. Глинский, взяв ее под руку, стал шептать ей что-то дрожащим голосом на ухо, но теперь она от этого не страдала.
Иван сидел в буфете с товарищем, химиком Новиковым, пил чай, спорил о строении вещества, терпеливо ожидая той минуты, когда, наконец, можно будет поехать с Еленой домой.
Он усадит ее в карету, нежно обнимет, и непременно скажет, что безумно любит ее, боготворит, и что она – необыкновенная женщина…
Наступил день рождения Ивана. В доме готовились к нему целую неделю. Комнаты имели торжественный вид, взяли рояль напрокат, нарочно для этого дня, поставили его в гостиной, и гостиная сделалась неузнаваемой, чужой. Однако, и это было приятно, нравилось и Елене, и детям, так как гармонировало с общим настроением торжественности и какой-то особенной радости.
Декабрь был на исходе. Весь день раздавались звонки… Раньше всех явились служащие с завода, их сменили родные, потом стали являться знакомые и, в конце концов, кроме детей, утомились все: прислуга, Иван, Елена, отец Ивана, его мать… Часов в семь наступило успокоение. Ушли и старики, и Иван и Елена, наконец, остались одни.
В гостиной оба стояли у окна, обнявшись, и выглядывали на улицу, покрытую снегом. Снег стал падать еще днем, к вечеру же усилился и валил хлопьями… Иван потушил электричество и приятно было, находясь в темноте, следить за синими пушинками, кружившимися в воздухе. Елена вспомнила день их свадьбы, вспомнила, какими были Иван и она, когда вернулись из церкви, – и оборвала. Хлопья снега рассеивали настроение. Обоим хотелось говорить об этом дне, который смутно рисовался в памяти белым, бесконечно длинным, – восстановить подробности, и ничего не вышло.
– Тебе сегодня тридцать шесть лет, – вдруг сказала Елена. – Уже седина показалась в висках и усах…
– А я, –
Опять хлопья перед глазами…
– Кажется, мороз на дворе, – проронила Елена.
– Да, мороз, Лена! Прижмемся ближе друг к другу. Как мне хорошо… Я не знаю, что означает тридцать шесть лет, возможно, что тысячу, возможно, одну секунду.
Хлопья, хлопья…
«Может быть, сейчас кто-нибудь заблудился в поле, зовет на помощь, мечется от страха и к утру замерзнет, а я стою в тепле, обнявшись с ней, – подумал Иван. – Может быть, в эту минуту где-нибудь в уголке, в церкви молится старик или бьет поклоны старушка, и оба обнажают перед Неведомым свои измученные сердца, а я целую Елену, вдыхаю аромат ее тела. Если бы я кому-нибудь рассказал, что сейчас чувствовал, – с волнением сказал он себе, – меня называли бы фарисеем, негодяем, а я не негодяй…»
И он рассказал Елене о чем думал: о заблудшем в поле, о старушке, о своей совести…
– Если же представить себе, – произнес он, все еще почему-то взволнованный, – что в России, в городах и в городишках, в селах и деревнях, в каждой избе мучатся от страданий, мечутся и проклинают, прямо совестно становится за то, что мы сейчас ждем гостей и будем танцевать и веселиться весь вечер. Жизнь полна мучительных, нелепых противоречий. Настоящий человек оборвал бы ее…
Хлопья, хлопья…
«Как сильно я люблю его, – думала Елена об Иване, – и как я его уже не люблю. С виду я ничем не отличаюсь от других, а я уже на миллионы верст ушла от всего и не знаю, вернусь ли назад. Я иду, – сама не знаю куда…»
Когда зажгли электричество, все неясное, тревожившее обоих, размялось. Хлопья снега, мелькавшие в темных окнах, уже не беспокоили… Падает снег, просто снег! Завтра установится санная дорога, город сделается белым, и по всем улицам будет звучать плачущий звон бубенцов.
– Я сыграю что-нибудь, – сказала Елена, садясь за рояль… – Тебе тридцать шесть лет, и я это и сыграю.
– Да, мне тридцать шесть лет.
Она играет и говорит:
– Поцелуй меня неожиданно, чтобы я испугалась…
…В девять часов начали съезжаться приглашенные. Первыми явились управляющий Ивана, Петр Петрович Налимов, блондин, в синих очках, худой, кажется, чахоточный, и жена его, Людмила Сергеевна, полная, краснощекая блондинка, с ямочками на щеках, с милыми голубыми смеющимися глазами. Петр Петрович поднес Елене великолепный букет из роз, а после этого, потирая влажные, холодные от мороза руки, прошел с женой в столовую, где сейчас же обоим подали чай.
Заговорили о чем-то… Раздался звонок. Это был Новиков, товарищ Ивана по университету, отличный химик и хороший математик.
Столовая понемногу наполнялась. Пришел Глинский во фраке, надушенный, как женщина, веселый, со своими перстнями на пальцах; адвокат Богословский, краснощекий, толстый, бривший усы и бороду, похожий на актера, с женой, Марьей Степановной, худенькой, миниатюрной брюнеткой; потом явились два офицера, Савицкий, старая почтенная дама, помещица-вдова, дальняя родственница Елены, с двумя барышнями, и еще несколько лиц. От нанесенного холода в столовой сделалось неуютно. Пришедшие утирали мокрые усы, бороды и лица, говорили что-то о погоде, о зиме, обращаясь то к Елене, то друг к другу.