Высоких мыслей достоянье. Повесть о Михаиле Бестужеве
Шрифт:
— Господин штабс-капитан! Я вас арестую, пожалуйте вашу шпагу!
— Извините, господин полковник, что лишаю вас этого удовольствия, — я уже арестован.
— Кто же вас арестовал?
— Я сам. Видите, при мне нет шпаги.
В сопровождении конвойных полковник повел Бестужева на главную гауптвахту.
— Все это хорошо, — говорил он, — но ваше похвальное намерение добровольно сдаться в руки правительства могут истолковать не в вашу выгоду — вы прошли во внутренние покои государя.
— Но вы, господин полковник, можете уничтожить столь нелепое подозрение — при мне нет оружия.
— Лучше бы вы явились на гауптвахту, как эт
Крепко скрутив ему руки, конвойные посадили его на ветхий стул в узком пространстве за стеклянной дверью, из-за которой он, невидимый никем, слышал и видел все в комнате допросов.
При первом же допросе его спросили, где он был, откуда приехал, и предупредили, что единственный путь к милосердию государя — чистосердечное признание. Он ответил, что скрывался в Галерной гавани. Но когда его увели за стеклянную дверь, он увидел, что вскоре в комнате допросов появился… Борецкий. Как же о нем стало известно? — недоумевал Бестужев. Перебрав шаг за шагом все происходившее, он вспомнил об извозчике, бежавшем за ним с ассигнацией, и понял, что кто-то не поленился узнать причину его волнений и съездил к дому, где жил Борецкий, выяснив, у кого скрывался щедрый седок.
Иван Петрович конечно же перепугался, но держал себя на удивление достойно: чего, мол, плохого в том, что он привез амуницию? Ведь это способствовало не бегству, а добровольной явке Бестужева. И столько непритворной наивности, простодушия было на его лице — уж тут-то Борецкий использовал все свое мастерство актера. Левашов, допрашивающий его, даже улыбнулся, сказав, что надо руководствоваться чувствами не родства, а верноподданности, отпустил его домой.
Потом то ли о Бестужеве позабыли, то ли до него не доходила очередь, но он весь день просидел в своей каморке с онемевшими руками за спиной. Очень хотелось пить, есть, и он невольно пожалел, что не поел утром у Борецких.
На гауптвахту приводили все новых арестованных. Дворцовая гвардия, превратившись в наглую дворню хозяина, изощренно глумилась над вчерашними собратьями по службе. До чего же тлетворен воздух дворцов! Самые священные узы дружбы, любви и родства служили лишь поводом к тому, чтобы яснее выказать лакейскую преданность и душевную низость телохранителей царя.
О Бестужеве вспомнили лишь ночью. Когда его привели к великому князю Михаилу Павловичу, тот при виде Бестужева вскочил со стула и, заметавшись, как зверь в клетке, начал кричать, что не станет возиться с ним, а потребует судить полковым судом в двадцать четыре часа и казнить руками тех же солдат, которых Бестужев вывел. Гнев великого князя объяснялся тем, что он был шефом Московского полка, а третья, бестужевская рота носила его имя. Михаил Павлович досадовал, что именно он способствовал переводу Бестужева из флота в армию.
— Какую змею я пригрел на своей груди! — кричал он. — Сорвать с него мундир! Он недостоин его!
Конвойные подскочили, развязали руки и, спеша исполнить приказ, так дернули за лацканы, что посыпались пуговицы.
— Сжечь его мундир! Сейчас же, немедленно!
Солдаты бросили мундир, ремень, портупею в камин, а потом снова связали руки, и так туго, что только из гордости он не стонал. Видя, что поток высочайшего гнева и бешенства остановится не скоро, Бестужев сел на стул.
— Как ты посмел сесть в моем присутствии?
— Я устал слушать, — спокойно ответил Бестужев.
— Встать, мерзавец! — великий князь бросился, чтобы схватить за ворот нижней рубашки, но Бестужев
— Хорошо ли связан? — спросил он полковника Микулина.
— Хорошо, очень даже хорошо, — успокоил тот.
Тогда великий князь приблизился к самому лицу арестованного и, брызжа слюной, начал кричать, как последний мужлан…
Два дня Бестужева держали в той каморке, не давая ни пить, ни есть. Прилечь было негде, да и невозможно уснуть из-за шума и криков в комнате допросов, а главное, из-за холода — он ведь остался в одной нижней рубашке. Хорошо понимая, что тому, кто первым вывел полк восставших, прощения не будет, он и на других допросах не поддался ни на угрозы, ни на посулы.
Ночью его повели наверх. Глаза ему почему-то не завязали, и он увидел, что оказался в Эрмитаже. В галерее героев Отечественной войны несколько портретов завешено черным крепом. Заговорщики? В Северном обществе никого из изображенных на этих портретах не было. Видимо, кто-то из южан, но кто, Бестужев тогда не знал.
Его провели по залам с картинами фламандцев, итальянцев. «Несение креста», «Христос в терновом венце», «Оплакивание Христа»… Бесчисленные полотна как бы предрекали его судьбу. Великие мастера словно выражали ему свое сочувствие, боль, сострадание. В портрете старушки Рембрандта почудился облик матери, а в одной из мадонн — образ Анеты.
Куда ведут, неизвестно. Каково же было его удивление, когда он увидел в ярко освещенном люстрами и канделябрами зале раскрытый ломберный столик, за которым сидели взошедший на престол император и генерал Чернышев. Издали показалось, что они играют в карты. Чернышев перебирал бумаги и подавал их Николаю. Здесь раскладывался чудовищный пасьянс — тасовались судьбы людей, решались их жизнь и смерть. С портрета, висящего над этим синедрионом, с усмешкой смотрел папа Климент IX, явно дивясь базару житейской суеты. Скольких же увидел и чего только не услышал он тут! Протоколы допросов и показания обвиняемых не умещаются на карточном столике, кипы их сложены на стульях и подоконниках.
Николай был бледен, глаза красны от бессонных ночей. Сколько страха, треволнений свалилось на него за время междуцарствия и в день восстания! Да и сейчас, бедняга, трудится, допрашивая денно и нощно своих бывших гвардейцев-телохранителей. Первый вопрос он задал скорее не Бестужеву, а Чернышеву.
— Почему в таком виде? Где форма? — спросил он устало.
Чернышев что-то шепнул ему на ухо. «Ах да», — кивнул он и, поднявшись со стула, уставился на Бестужева. Это был тот самый, ставший впоследствии знаменитым «державный взгляд», от которого падали в обморок не только рядовые офицеры, но и видавшие виды генералы. Да что обмороки! Генерал Плуталов, комендант Шлиссельбургской крепости, подавая рапорт, умер от разрыва сердца, когда император, недовольный им, вперил в него суровый взгляд. И вот тогда, во время допросов, самодержец уже начинал испытывать силу своих глаз.
Выдержать этот взгляд Бестужеву помогли не только твердость и сила духа, но и воспоминания о встрече в ночь на двенадцатое декабря, когда Николай трепетал от страха. «Одного этого он не простит мне», — усмехнувшись, подумал Бестужев. Тень усмешки, замеченная царем, взбесила его, и, не став допрашивать, он зло, чеканя каждое слово, сказал Чернышеву:
— Видишь, как молод, а уже совершенный злодей! Без него такой каши не заварилось бы! Но что лучше всего, он меня караулил перед бунтом. Понимаешь, он меня караулил!