Высоко над уровнем моря
Шрифт:
Холодно. И хотя я в ватных штанах, в сапогах же – толстые носки и зимние портянки, а пальцы для утепления обернуты газетой, чувствую, что ступни мне уже не принадлежат. Ноги превратились в негнущиеся костыли. "Суки, – начинаю взывать к «духам», – чего вы там медлите?! лучше воевать, чем вот так замерзать – как бездомная собака…
Чтобы разогреть суставы, несколько раз подтягиваю ноги к животу, сгибаю их, разгибаю. Подползаю к бойнице «эспээса», прилаживаю к плечу гранатомет, заранее определяя, куда пошлю выстрел. Стационарный пункт стрельбы маленький и низкий:
Почему-то вспомнился Варегов. Странно, почему он? За то время, пока я здесь, без того погибло немало пацанов, которых знал гораздо лучше, чем его. Наверное, смерть этого парня повлияла на меня потому, что вот так, с ходу, на моем военном веку не погибал никто. Гибли в первом бою – бывало, но чтобы на следующий день после прибытия в Афган, отправившись на «точку» добровольцем…
Может, оно и к лучшему? «Он еще не успел согрешить». Откуда эта фраза? Ах да, из «Мастера и Маргариты» Михаила Булгакова. У нас ротный тоже – Булгаков, но они, писатель и офицер, наверняка друг на друга не похожи…
К чему это я?… Он еще не успел согрешить. Он умер, как солдат – в бою, отомстив врагам за смерть товарища, не успев при этом увидеть обратной стороны войны.
…Когда в погоне за врагом, прячущемся в доме среди женщин и детей, в горячке боя приходится бросать туда гранату. И это потом будет долго преследовать тебя во снах…
…Когда в ответ на обстрел из кишлака, мимо которого проходила колонна, разворачиваются танковые стволы и частокол «шилок», и лавина огня превращает в груду коптящих развалин место, где веками рождались, жили и умирали люди…
И ты видишь все это, ты участвуешь в этом и ничего не можешь поделать. Ты можешь назвать себя палачом, а можешь проклясть банду сволочей, закрывшихся, как щитом, жизнями и телами своих соплеменников. И только.
Гравюра «Ужасы войны» появилась в эпоху Возрождения, чтобы потрясти воображение людей. Что изменилось с тех пор? Ничего. Так же, как и раньше, мы, солдаты, лучше всех знаем, что такое войны. И поэтому войны начинаем не мы. Заканчивать же приходится именно «людям цвета хаки»…
Кончать, убивая ее с каждой смертью своей или противника. И понимать, что это, в конце концов, бессмысленно: плоды ее достанутся не нам, а тем, кто придет за нами. Политику, поставившему свою закорючку под договором о мире. А нам – раны, гробы, в лучшем случае – военная пенсия. И – прошлое, от которого никуда не деться.
А потом вырастет другое поколение, и все начнется сначала.
История человечества – это история войн. История жизни на грани смерти, когда человеческий дух воспаряет над обыденностью серого обывательского существования и являет чудеса храбрости и самопожертвования. Именно поэтому она всегда так привлекательна для молодых, война… История смерти на линии жизни, когда человек проваливается в ад мясорубки, где нет ничего святого. Вместо этого – идея фикс: боевая задача, независимость кого-то от чего-то, борьба за рынки сбыта
– Костенко, спирт еще остался?
– Та исты трошки. Будешь?
– Да нет, это я так спросил.
Внизу почти одновременно хлопнуло два взрыва.
– Андрюха! – возбужденно заорал Костенко, – Давай!
– Давать – не мужское дело…
Последнее я уже произнес автоматически, вскидывая к плечу гранатомет. Стрелять придется стоя: амбразура приспособлена для автомата, сектор огня ограничен.
Напружинив ноги в коленях, почти не прицеливаясь, наведя ствол на звук разрыва очередной (последней) «растяжки», открыв рот и сжавшись в ожидании удара по барабанным перепонкам, выстрелил.
– Гранату!
Еще выстрел, еще.
Оглохший, не слышу, начал ли работать грачевский пулемет. Скашиваю глаза: слева полетели редкие огоньки трассеров.
– Гранату!
Для гарантии посылаю еще один, последний выстрел, улавливая спустя время бледно – желтую вспышку разрыва. РПГ –7 в нашей ситуации рассчитан на слабонервных. «Духи» к этой категории не относятся. Сюда бы АГС…
В нашу сторону понеслись трассера. По приближающемуся огневому кольцу делаю вывод, что противник проскочил сектор поражения нашей громкой пукалки, сделанной для поджигания танков, которые у «духов» в этих горах почему-то не водятся.
Начинаем швырять гранаты. Все. Кончились.
По стенке «эспээса» щелкает очередь. Неприятный звук. Но ведь не попали же!
Теперь в дело пускаем автоматы. Костенко уже опередил меня: упершись носом в бойницу, он увлеченно изводит патроны. Присоединяюсь к нему.
Кто-то сильно дергает меня за шиворот. Оборачиваюсь: Саломатин. Я про него совсем забыл. Он что-то говорит, но оглохшие от гранатометной стрельбы барабанные перепонки решительно отказываются воспринимать что – либо. Зато я прекрасно вижу, как в метре за спиной разведчика вспарывает снег пулеметная очередь.
Дергаю Саломатина за плечи, и мы вваливаемся в «эспээс», опрокинув «ворошиловского стрелка» Костенко. Тот пытается выбраться из-под нас, одновременно почему-то ощупывая мне грудь. Через мгновение доходит, что он принял нас за раненых.
Отпихиваю руку ефрейтора. Он видит мои глаза – таких злых не может быть у подстреленного, и недоуменно затихает.
Саломатин снова хватает меня за воротник – что за дурная привычка у человека! – притягивает мое лицо к своему, и, словно сквозь толщу воды, доносится:
– Орлов по рации приказал отходить! Быстрей!… У нас… две минуты, чтобы выбраться… добраться до мертвого пространства… свои покоцают…
Я ору в ответ:
– Надо Грачеву сообщить! Понял?!
Саломатин кивает головой и неуклюже вылезает из «эспээса». Цепляясь левой рукой за склон, он кидается в сторону и вниз – в направлении грачевского пулеметного гнезда. Оттуда по-прежнему летят трассера.
Чтобы прикрыть разведчика, мы с Костенко выпускаем разом по магазину. Ствол автомата раскалился и парит от падающего на него снега.