Высоко в небе лебеди
Шрифт:
Андрей Ильич воровато, словно делал что-то постыдное, скользнул взглядом по обшарпанному комоду, по ножкам дивана, уже изрядно источенным жучком, и остановился на галошах Гузенковой, надетых поверх засаленных зеленых тапочек; поднять глаза на нее он не решился.
— То, что я всю жизнь в рванье да в обносках с чужого плеча проходила, это верно, — виновато улыбнулась Гузенкова, — и мужиков у меня тут перебывало… Одни по месяцу жили, другие — по неделе, а кому и одной ночки хватало…
— Да-а! — только и смог выговорить Андрей Ильич.
— Поди, думаете, отдала бы детей в интернат, и дело с концом. — Гузенкова пытливо заглянула в лицо Андрея Ильича, испуганное, растерянное, — мне такое предлагали. Даже требовали. Но я — мать. Я не могла отпустить
— Не знаю. Он не из моей группы, — поспешно ответил Андрей Ильич и виновато опустил голову.
— Зачем же тогда приехали? Для вас Павлуша — никто, вы его, может, и в глаза-то не видели… У вас дети есть?
— Дочь.
— Значит, вам не понаслышке родительская боль знакома.
— Тут мое с вами равнять нечего, — смущенно отмахнулся Андрей Ильич.
— Это уж вы зря… Своя боль, маленькая она или большая, а все одно — под сердцем. Вот и бывший мой муж от боли мается. Жалко его.
— Да не стоит он вашей жалости! Его, знаете ли… — старый мастер в сердцах так хлопнул ладонью по чемоданчику, что он раскрылся.
Гузенкова улыбнулась.
— Вы, поди, благополучно жили, потому так и судите. Я не в укор говорю. У вас — одна жизнь, у меня — другая, у него — третья. Мы по-своему выстояли, а он запутался. Заплутал. Его бы и простить надо, да вот не могу. Может, сердце зачерствело?..
— Да как же после всего-то?
— Он сопьется. Подохнет где-нибудь под забором. Кому от этого польза? Мне? Вам?
— У меня таких вопросов никогда не возникало, — искренне признался Андрей Ильич.
С улицы донесся требовательный автобусный гудок.
— Это за вами, — Гузенкова перевалилась на правый бок, руками ухватилась за угол фанерного шкафа и поднялась.
— Пусть едет. Я не спешу, — сквозь толстую, сероватую кожу щек Андрея Ильича проступил румянец смущения.
— Автобуса сегодня больше не будет. Да мне и сказать-то вам больше нечего. Передайте Павлуше: пусть домой приезжает. Какой бы он ни был, он — мой.
— Передам. И сам с ним поговорю, — уже с порога пообещал старый мастер.
Гузенкова
Автобус был пустой. В проходе между сиденьями лежали четыре мешка крупной картошки. Андрей Ильич перелез через них и устроился на предпоследнем сиденья.
— Ты чего туда забрался? — удивился шофер. — Садись поближе. Дорогой поговорим.
— Не до разговоров, — глухо отозвался старый мастер.
— Значит, наговорился.
— Что ты понимаешь в жизни, сосунок! — вскипел Андрей Ильич, внезапно подумавший, что вот и Пашка, Верин сын, наверное, растет таким же легкомысленным; он был последним, ему жилось легче, вот и не понимает Пашка, чего стоило матери поднять его на ноги; под сердцем шевельнулась боль за свою дочь, которая жила неподалеку, но редко наезжала в гости. — Эх, какие же вы все бесчувственные, — уже тише добавил старый мастер.
— На одни чувства нынче не проживешь, — в голосе шофера прозвучала снисходительная улыбка.
— Больно умные стали, — проворчал Андрей Ильич.
— Ну и сердитый ты, папаша. Учителем, случайно, не работал?
— Работаю.
— Теперь ясненько, почему ты такой обиженный.
— Ты не изгаляйся, ты лучше на дорогу смотри, — насупился Андрей Ильич, придвинулся к окну и до самого автовокзала не проронил ни слова. «Вот приеду, зайду в гостиницу и выскажу все этому гусю слезливому!» — с гневом и возмущением думал старый мастер и тут же возражал себе: «Чем я его удивлю? Он и так в с е получше меня знает. А переиначивает, передергивает, потому что хочет своего добиться хоть нытьем, хоть катаньем». И тут же возникал наивный вопрос: неужто он раньше об этом подумать не мог?.. И выходило так, что вселилась в душу Гузенкова такая сила, которая ослепила его, вопреки доводам рассудка, увела от семьи. «Где же тут правда?» — мучили Андрея Ильича сомнения. Да, Гузенков сейчас одумался, но не слишком ли дорогой ценой заплатили за его прозрение другие? Да и вообще, почему на земле так много всякой несправедливости, жестокости, войн, — всего, что противно самой природе человека?.. В заоблачные, космические дали уносили мысли старого мастера, и он с тех высот пытался посмотреть на землю и отыскать корни зла; и вдруг, словно иглой, кольнуло в сердце, что вот и сам он, Андрей Ильич, в глаза не видевший Пашки, поехал в эту командировку решать его судьбу… Холодная испарина прошибла старого мастера: «Гузенков-то по чувству голову потерял, а я… Выходит, я еще хуже».
Утром Андрей Ильич зашел к директору, как всегда тщательно выбритый, немного осунувшийся от переживаний; коротко рассказал о семье Гузенковых.
— Ну и что? — недоуменно пожал плечами директор. — Сейчас много таких семей. У каждого из нас бед и неприятностей хватает. Я на это место, сам понимаешь, не за красивые глаза сел. Люди сделали мне добро, и я должен отплатить тем же.
— Только не за чужой счет.
— Я тебя что-то не понимаю…
— Не виляй. Все понимаешь.
— Ну зачем же так сплеча-то рубить? — примирительно улыбнулся директор.
— Ты уж прямо, без обиняков скажи: Топор есть Топор. Я своего прозвища не стыжусь. Историю-то изучал: вся Россия топором защищалась и топором строилась.
— Красиво, конечно. Не знаю, правда, какая шлея тебе под хвост попала? Сиди лучше оставшиеся полгода спокойно. Так и для других лучше будет.
— Ты не стращай! — Андрей Ильич выждал секунду, чтобы побороть приступ раздражения. — В общем, так: в обиду парня не дам.
— А если он уже в милиции сидит?
— Возьму на поруки.