Вьюга
Шрифт:
— Подпаском в пески я не пойду, — вполголоса сказал Сердар. — И в школу моллы Акыма не вернусь.
Наступила тишина. Все смотрели на старца. Тот резким движением поднял свой посох и с силой стукнул им об пол. Он ничего не сказал. Молчали и остальные. Это был дурной признак, и бабушка решила вмешаться.
— Детка! — сказала она, жалостно глядя на Сердара. — Не могу я отпустить тебя в дальние страны. Я с горя пропаду, не видя твоего личика. Ты уж послушай старших. Послушай, детка, они не хотят тебе зла.
— Зла-то, может, и не хотят. Но и добра — тоже!
— Ты
— Так… — дрожащим от гнева голосом произнес старик с посохом. — Теперь понятно. Сырой помет заговорил! Вот он, щенок, лаем своим возвещающий конец света! Значит, родственники твои, собравшиеся здесь обсудить твою судьбу, не желают тебе добра? Может, они сделали тебе что плохое?
— Плохого — нет. Но и хорошего я от них не видел!
— Что? Что?! — старейшина даже задохнулся от гнева.
— Разве вы не бросили нас с больным братом, когда бежали от большевиков?! А ведь твердили, что они всех убивают!
Упрек Сердара был справедлив, и он прозвучал, как пушечный выстрел. Старик с посохом молчал, глядя в землю. Никто не произносил ни слова.
— Разговорами его не убедишь, — проворчал кто-то в дальнем углу. — Таких только за глотку брать. Он ведь теперь комсомол. Да еще главный у них, у паршивцев!
— Кто? — спросил старик с посохом. — Кто он теперь?
— Комсомол. Молодой каманис!
— О аллах! — простонал старик.
Бабушка не понимала, о чем идет речь, и беспокойно переводила взгляд с одного на другого.
— Ладно, — сказал старик, поднимаясь. — Никуда внука не выпускай. На ночь запри дверь на замок.
— Да как же? У нас на двери и пробоя-то нет. Куда ж я замок привешу?
— Хорошо. Я попозже сам тогда закрою, снаружи. А утром открою, — на Сердара старик не смотрел. Только уже стоя в дверях, обернулся и исподлобья глянул на него. — Ты, видно, из молодых, да ранний. Собственным умом жить решил. Не выйдет дело. В нашем роду ученых не было и не будет.
Старик сказал свое последнее слово. Это был приговор, и ничто не могло его изменить. Так, приехав за Гандымом, Сердар неожиданно сам оказался в ловушке.
Когда стемнело и все вокруг затихло, старик пришел и, как обещал, запер дверь снаружи.
Все улеглись. Сердар тоже лег, сделал вид, что смирился. Но когда бабушка начала тихонько похрапывать, когда Меред забормотал что-то во сне, Сердар осторожно вылез из-под одеяла и по-кошачьи подкрался к двери. Просунул руку, потрогал замок. Заперт. Сердар тихонько вернулся в постель, сел. И тут вдруг в глаза ему бросилась веревка, спускавшаяся с тюйнюка. В дымовое отверстие вполне можно было пролезть. Выход был найден.
Сердар хотел учиться. Он очень хотел учиться, и он ушел. Когда человек чего-нибудь очень хочет, никакие замки не смогут его удержать.
Глава тридцать вторая
У каждого своя судьба. Одного жизнь любовно гладит по головке, нежит и холит, к другому поворачивается спиной. Одному пироги и пышки,
Именно так и случилось с моллой Акымом. Недолго просуществовали в селе две школы, недолго молла Акым состязался в популярности с Джумаклычем, слишком неравны были силы. Прошло всего немногим больше года, и в школе моллы Акыма не осталось ни единого ученика. Причем родители маленьких отступников не слишком перечили им — каждому хочется, чтоб его ребенок не уступал в учености сверстникам.
Не стало учеников, не стало и дармовых приношений. И как-то само собой получилось, что по мере того, как слабел поток даров, слабела привязанность жены к молле Акыму. Язык элти, прежде столь щедрый на сладкие слова, теперь стал прямо-таки источать яд.
И молла Акым растерялся. Он настолько привык к благозвучному журчанию нескончаемого потока приношений, что, не слыша более этих сладостных звуков, просто не знал, как жить. Молла не видел никакого пути к восстановлению прежнего своего достатка. Бездействовать нельзя, это он понимал, созревшая ягода и то не упадет сама в рот — надо ее сорвать, а вот что ему делать, молла придумать не мог. Он становился бездельником, лодырем, и не только в глазах жены, но и в глазах всего народа. Кое-кто начал уже называть его не «молла Акым», а просто «Акым», а жену его не элти, а просто по имени — Дойдук.
Ко всем своим бедам и горестям молла Акым понял вдруг, что у него на редкость прожорливая жена: Дойдук всегда любила поесть, но раньше, когда дом был полная чаша, молле это было как-то ни к чему. Он просто не замечал, что рука Дойдук, можно сказать, не вылезала из кувшина с каурмой. Даже когда у Дойдук были гости, она порою вдруг вскакивала и, простонав: «Плохо мне… В глазах потемнело, с утра крошки во рту не держала…», бросалась к кувшину с каурмой, хватала добрую пригоршню копченого мяса, клала в пиалу и, залив кипятком, мгновенно сжирала вместе с увесистым ломтем чурека.
Насытившись, Дойдук облизывала сальные губы, громко рыгала и, поглаживая живот, говорила: «Ну вот, слава богу, полегче стало».
Соседки, сидевшие рядом, с трудом удерживались от смеха. «Да будет на пользу!» — как положено, говорили они и отворачивались, чтоб скрыть усмешку.
Последнее время молла Акым старался поменьше бывать дома. Лучше отсидеться в конуре у собаки, чем в собственном уютном доме слушать нескончаемые попреки. Но обедать он все равно вынужден был приходить домой.
Сегодня, придя поесть, он застал у жены соседку. Видимо, разговор у них был не из приятных, потому что элти была настроена свирепо. Едва соседка ушла, как положено при появлении хозяина, элти поставила перед мужем чай, положила чуреки и отвернулась.
— Я смотрю, ты дом вспоминаешь, лишь когда в кишках урчать начинает, — примерно такими словами начинала она ежедневную застольную беседу с мужем.
— В кишках не урчит, а поесть пора, — миролюбиво ответил молла, пытаясь избежать скандала.