Взгляд и нечто
Шрифт:
Русского, русское в Прибалтике, в Чехословакии, в Польше не любят, потому что оккупация в каждой стране на свой манер, но пришла из Москвы. И русская речь — речь не освободителя, как казалось чехам или полякам к концу войны, а покорителя, как увидели они сейчас. И русский, советский для них, для большинства, одно и то же. А это не одно и то же…
Смею утверждать, что на Украине (а прожил я там всю свою жизнь) ненависти в народе к русским нет. И слова «москаль» не забыли (хотя и не говорят вслух) только разные Андрii Малишки и ему подобная интеллигенция из писательской среды, стоящей у штурвала соцреализма. В украинском народе — утверждаю! — нет ненависти к другим народам, ни к русским, ни к евреям, ни к цыганам. Он ненавидит власть, партию — это да! — хотя и примирился, приладился
И опять-таки утверждаю (бо знаю!), как ни тяжело это признать, что вопросы «незалежностi» и «вiдокремлення» (независимости и отделения) деревенского дядьку волнуют куда меньше, чем где достать гвоздей или как вытащить своего Олеся или Петра из милиции, куда он угодил на пятнадцать суток — дал в морду сыну председателя сельсовета.
Грустно, но так… А горстка тех, кто действительно олицетворяет собой украинскую культуру (не Дмитерко же, не Козаченко, не Богдан же Чалый), для кого Украина — это Украина, а не УССР, одна из пятнадцати равных, сидит за решеткой. Светличный, Стус, Сверстюк, Мороз, Черновил, Лупынис. Их стойкостью, их силой гордимся все мы — и русские, и украинцы.
Вряд ли кто-нибудь из них спросил бы меня, или Войновича, или Максимова, или Володю Буковского, «единонеделимцы» ли мы. Думаю, что просто неловко было бы такое спрашивать.
Я русский. Во всех поколениях. (Что-то с материнской стороны, среди прабабушек, было «заграничное» — шведское, итальянское.) Всю жизнь прожил на Украине, в Киеве. Ни разу, ни в семье своей, ни среди друзей, ни моих, ни семьи моей, не слыхал я дурного слова о стране, о народе, среди которого жили. Даже в нелегкие для русских годы «украинизации». Мать и тетка с увлечением взялись за изучение украинского языка («А почему они раньше не знали?» — спросит не в меру яростный оппонент. «А потому, что в городе жили, и вообще-то больше за границей, так почему-то заведено было тогда»), и обе блестяще сдали на первую категорию.
Когда я учился в школе, ей-Богу, никто из нас не интересовался, кто по национальности его сосед по парте (теперь только соображаю — Приходько был, значит, украинец, Муня Бергер — еврей, Сребницкий — русский, а может, и поляк, а Гааг? Вот и не знаю. Кто ж он такой был?). Хорошо это или плохо, но мы были интернационалистами. А может, космополитами?
На Украине я прожил всю жизнь. И родился, и учился, и влюблялся (самой красивой, кстати, была чистейшей воды украинка, Наталка), и воевал, и первый танк увидел на берегу Оскола, а ранен был на Донце. И если в детстве не очень любил Нечуя-Левицкого, то потому же, почему и Тургенева, — их обоих «проходили». А Довженко не люблю так же, как и Эйзенштейна, — оба они, пусть и талантливые (тем хуже!), но из кожи вон лезли, чтоб угодить…
А Украину люблю, потому что люблю Украину (бедный Сосюра, как ему досталось за это, за его «Любить Украину»). Люблю, за что и били Сосюру, белые мазанки и стрыхи (их все меньше и меньше). «Село на наший Украiнi неначе писанко. Село зеленим гаем поросло. Цвiтуть сады, бiлiють хати, а на горi стоять палати…» Люблю украинских парубкiв и дiвчат, красивые они. Люблю украинскую песню. И под хмельком всегда пускаю слезу, слушая «Коли розлучаються двое, за руки беруться вони…» Люблю своего Ваньку Фищенко, командира пеших разведчиков, хулигана и алкоголика, но верного друга. Люблю Митьку Поправко, соседа моего по госпитальной койке, тоже не дурака пропустить по одной, а то и по две, а сейчас дважды, а может, уже и трижды деда… Я никогда не говорил с ними, а они со мной, о «незалежности», но, если она им и их друзьям нужна, я тоже за нее. Я как народ. Что ОН скажет.
И мне тогда будет легче. В моем «Titre de voyage» [67] написано, что во все страны могу ездить, «sauf URSS» — кроме СССР. Значит, в Киев нельзя. А тогда можно будет. Вот только когда это будет? Доживу ли?
Поговорили о евреях, русских, украинцах. Не настало ли время сказать несколько слов о французах, ведь я сейчас среди
О них говорят по-разному. Первая эмиграция, вторая, третья, сами французы о себе (может быть, критичнее всех). Критикуют их все. (Только моя мама не критиковала, любила, противопоставляла их всегда швейцарцам.) «Французы? Испанцы куда симпатичнее», «Французы? Предпочитаю англичан». И все же все едут во Францию. И живут в ней.
67
Документ на право проезда (франц.).
Францию — державу — изображают в виде женщины в фригийском колпаке, серьезной, холодной, неприступной. Кто избрал эту даму в виде символа? Во всяком случае, не француз. Слыхал я, что какой-то скульптор лепит сейчас, то ли для монет, то ли для бумажных денег, профиль Брижит Бардо. Это уже более по-французски.
А что значит «по-французски»?
Всю жизнь для меня это был некий блеск, легкость, непринужденность, юмор, галантность, вопросы чести, gentilhomme'ство, [68] своеобразный кентавр из д'Артаньяна и мопассановского Бель-Ами. «Красное и черное» — тоже французы. И Тартарен — тоже. Одним словом, нечто неугрюмое, скорее с улыбкой на лице, чем с нахмуренными бровями.
68
От gentilhomme — дворянство (франц.).
Оправдались ли эти мои ожидания?
Прожил я в среде французов два с половиной года, а в общем-то и не знаю. Круг моих друзей в основном русский, или франко-русский, язык мой хромает, к более тесному общению не располагает («Что вы, что вы… Вы делаете такие успехи!» Черта с два успехи, кое-как шкандыбаю, путая все глагольные времена…). И знаю я француза в общем-то скорее вприглядку.
Понял я, что он скорее замкнут, чем общителен. Не навязчив, в чужие дела нос свой без приглашения не сует. Не враг собственности. Расчетлив. Цену деньгам знает. Не так болтлив, как я думал. (Впрочем, когда смотришь телевизор, видишь, что болтлив, могут часами сидеть «за круглым столом» и, как говорят у нас, не закрывать рта.)
К слову, должен признаться, попав в Англию, я был поражен словоохотливостью сдержанных, как я думал, флегматичных англичан. Куда там… Ехали мы как-то по английским дорогам. Запутались. Остановили некоего путника, шедшего нам навстречу. Не буду преувеличивать, но думаю, что он отвечал минут семь! Если восстановить, получится следующее: «Вы видите то дерево? Нет, не то, с развесистой кроной, а несколько левее его, метров так на пятьдесят-семьдесят. Так вот. Не доезжая до него метров сто, а может, и немного меньше, вы увидите придорожный крест. Сразу за этим крестом будет дорога, очень красивая, обсаженная то ли буками, то ли вязами. Не обращайте на нее внимания и поезжайте дальше. За ней будет вторая дорога, тоже направо, вроде проселочной. На нее тоже не сворачивайте, а сверните на третью. Когда свернете, увидите вдали что-то вроде замка. Я говорю что-то, потому что это вовсе не замок, а ферма. До этой фермы минуты три-четыре езды. Когда вы до нее доедете, вы увидите справа…» После этого еще три минуты рассказа, милая улыбка, приподнятая шляпа, и мы вконец запутались.
Француз не так обстоятелен, объяснит и покороче, и понятнее, и шуточку подпустит, но опять это смотря какой француз — нормандец или провансалец. Две большие разницы, как говорят одесситы. Кстати, одессит и ленинградец тоже две большие разницы — между прочим, бывают одесситы и русские…
Француза, точнее парижанина, я знаю больше по кафе и метро. И там, и там сижу и присматриваюсь, прислушиваюсь.
Именно в метро я обнаружил очень ценное качество французов — спокойствие и вежливость. Как-то попал я в дни забастовки. Поезда ходили, но с большими интервалами. Перроны набиты были до отказа. Как у нас, в Москве, в часы пик. И вот подошел поезд. Выплюнул часть пассажиров и стал набирать новых. Молча, без единого слова начали втискиваться. Втиснулись. Двери захлопнулись. Половина осталась на перроне. И опять-таки ни звука, ни слова…