Взгляд и нечто
Шрифт:
Да, я за изгнание, коль Родина (та самая, с большой буквы пишущаяся) мальчишку этого назвала врагом и вытолкнула в три шеи. Я за изгнание!
А вот и Родина!
Был молод, красив, преуспевающ. И дядя — знаменитый писатель, из тех, что по два романа в год про честных, принципиальных, несгибаемых. Сам стал писать. В Союз приняли. А потом спутался с негодяями, не с теми водку стал пить. И сказал ему тогда все понимающий дядя: рви с этими гадами, разоблачи на весь свет, вот тебе моя рука. А он не захотел. И прогнали
И еще о Родине.
Тоже был молодым, тоже красивым. Даже очень, говорят. Девушки тех лет, малость повзрослевшие, вспоминают — викинг, глаза как озера… Стихи писал. Читали люди, похваливали. А потом, с кем не случалось, сдружился с тем самым змием, зеленым. Стал загибаться. Но не оставили его друзья в беде. Не те, с которыми пил, дружил, а настоящие, знающие, где правильный путь. И повели его по этому пути. И как идти по нему, рассказали. И пошел он. Вернее, сел в кресло. Даже сразу в несколько. А в одном из них сидел недавно еще большой человек и большой поэт. А теперь в нем он, распухший, расплывшийся, и не озера уже глаза, а щелочки, но видит он ими зорко, ошибок не допускает, умеет черное от белого отличить и других этому учит. А стихи? А Бог его знает, никто их уж не читает…
И проходят мимо меня судьбы. Одна, другая, третья. Живых, мертвых, полумертвых. Чучела орлов, львов, шакалов, гиен. Лауреаты, соцгерои, солдаты мира… Но среди них, как оазисы, островки среди моря ровного асфальта, зеленые побеги, листочки, а иногда и тополек, чудом выросший из каменных развалин. И верю я, что островки эти сольются, превратятся в архипелаг — не тот, страшный, другой, — и зашумят над нашими головами могучие кроны дерев, когда-нибудь и в два, и в три обхвата…
Весна, весна…
Все распускается. Кусты покрылись белым, точно изморозью. А эти подстриженные, тугие, веточка к веточке, листок к листку, лабиринтом вокруг полянки. И пахнут они югом, Крымом, Ялтой…
И хочется петь… И стихи писать…
Раскрылся розовый бутон, Приник к фиалке голубой, И, легким ветром пробужден, Склонился ландыш над травой. Пел жаворонок в синеве, Взлетая выше облаков, И сладкозвучный соловей Пел детям песню из кустов. Цвети, о Грузия моя, Пусть будет мир в твоем краю, А вы учебою, друзья, Прославьте родину свою…Красиво,
Говорят, автор их пришел к знаменитому грузинскому поэту и показал свои стихи. Тот прочел будто и сказал: «Нет, не твое это дело, выбери другую дорогу».
И юноша выбрал, пошел другой дорогой.
А мама его, когда он стал царем, все жаловалась, вздыхала: «Так хотела я, чтобы ты стал священником, так хотела…»
Какой страшный конец. Под занавес — и вдруг об этом, о нем. Кончил бы могучими кронами дерев.
Нет, не кончу могучими кронами дерев. Кончу страшным. Самым страшным, что мне приходилось читать. А сокольническому мальчишке и видеть, и слыхать…
Повстречался ему на жизненном его пути, в недрах Сибири, малый, истопник у начальства, на вольном хождении. И не пожаловался, а наоборот, вот послушайте:
«Чего я в своей деревне не видал, макухи, что ли? Сколько себя помню, досыта не ел, в черном теле держался, а здесь хлеба от пуза, рыбы от пуза, опять же уважение: «Вася, будь друг, сделай, Вася, голубчик, не забудь, принеси». Голубчик! А ты говоришь! В деревне-то я, окромя мата, и не слыхивал ничего. Что ни говори, а для нашего брата-колхозника лагеря — это вроде как для вас дом отдыха. Норму выполнил — пайку отдай, свое отработал — и на боковую. А в колхозе как левая нога у начальства захочет. Захочет — даст, захочет — не даст. Иди в лес, серому волку жалуйся, вот и вся конституция.
— Все-таки — на свободе.
— А чего мне с нее, с энтой свободы, юшку пить или щи варить? Много я ее в колхозе видал? Паспорта нету, в город съездить — и то председателю за справку бутылку ставить надо, чуть что — в зубы, а гульнешь с горя, участковый здрасте-пожалста, за широебину и в район. Нет, братишка, даром она мне не нужна, твоя свобода, видал я ее в гробу, в белых тапочках, я жрать хочу…»
Читали ли вы, слыхали ли вы, видали ли вы что-нибудь более страшное? Для нашего брата-колхозника лагеря — это вроде как для вас дом отдыха.
Сколько жизней, прекрасных, чистых, отдано было за нее, за Свободу. А он ее в белых тапочках видел…
Спасибо тебе, родная, самая поэтичная, это твоих рук дело, спасибо тебе.
А кончу все же могучими кронами дерев. Нет, не ими, они еще не видны, а вот побеги, листочки, чудом выросшие топольки есть, их можно щупать, нюхать, целовать. И я их целую… И никакая сила в мире не в силах их вытоптать, сломить! И не думай, не мечтай об этом, родная, поэтичная… Не затопчешь! В них та сила, которой ты, как черт ладана, страшишься, — ПРАВДА!