Взрыв
Шрифт:
— Вы когда-нибудь перфоратор-то держали в руках? — спросил удивленный Шугин.
Дядька часто замигал, смутился.
— Не, парень. Что не, то не, врать не стану. Только я много чего другого держал в руках. Я сумею, не боись ты за-ради бога! Я ко всякой работе сноровистый.
Он помолчал, потом добавил тихо:
— Понимаешь, паренек, руки без работы млеют, и все тут, хоть ты тресни, даже ночью просыпаюсь. Тоскую я тут, парень, в этом чертовом раю...
Он внимательно, недоуменно даже разглядывал свои «млеющие» руки, и только тут
Человек встрепенулся, неловко, неумело надел маску. Шугин показал, что надо делать, как включать перфоратор, и мужик удивительно проворно подхватил его и стал бурить. Сперва он стоял в неловкой, напряженной позе, потом приспособился, и пошло у него, пошло, пошло! Да так, будто он всю жизнь только этим и занимался.
Шугин просто обалдел. Да и вся бригада тоже. Побросали все, столпились и глядят. Уж в чем в чем, а в этом каждый собаку съел — понимали что к. чему. И потому глядели как на чудо. А дядька дорвался, будто голодный до хлеба. Он бурил и бурил. Минут сорок, наверное, без передыху. А потом вдруг остановился, сорвал маску и обвис, держась за рукоятки. Ноги его держали плохо. А лицо было белое и все в крупных горошинах пота. И дышал он часто-часто, со всхлипами и бульканьем.
И Шугину вдруг стало жутко стыдно, что вот он стоит, такой молодой и здоровый, как конь, и ему этого мало, он еще сорок минут назад считал себя несчастнейшим человеком, и жизнь ему была не мила.
Он отвернулся. И все отвернулись. И Шугин видел: каждому неловко, стыдно отчего-то. И тут выручил всех Фома. Он сказал спокойно и тихо:
— Что, земляк, отвык? Оно с отвычки кого хочешь в пот вгонит, не горюй. У тебя, брат, на любую работу, видать, талант, я таких уважаю.
Это сказал Фома. Он был очень серьезен. Шугин еще не слышал, чтобы он говорил кому-нибудь такие слова. Фома признал человека своим, равным себе, а это чего-нибудь да стоило!
Дядька смущенно, как-то вымученно и вместе с тем благодарно улыбнулся и тихо пробасил:
— Это точно, что с отвычки. Полгода уж по больницам и санаториям ошиваюсь. В грудь я был раненный. Вона сколько с войны времени прошло, уж и забывать ее стал, а она, сука, меня не забыла. — Он повернулся и торопливо зашагал прочь, почти побежал.
И вот теперь он снова пришел. Шугин видел, что гость смущается, мнется, и про себя решил, что бурить ему больше не даст, как бы ни просил. Просто нельзя этого делать человеку, просто человек болен и еще слаб.
— Слышь, парень, тебя как кличут-то? — спросил гость.
— Юрием. А вас?
— Тимофей я, Тимофей Михалыч Милашин.
—
— Э-э, брат, как тут, в этой богадельне, себя чувствовать! Отдыхай, говорят, Милашин. Отремонтировали тебя, теперь отдыхай. Порошочки-витаминчики, укольчики, клистирчики. Тьфу! Гори они синим пламенем, глаза б мои не глядели! Поверишь, увижу белый халат, у меня сразу желание такое — как мышу, в нору спрятаться и сидеть там.
Тимофей Михалыч усмехнулся и вновь зарокотал:
— Ты, Юрок, не бойся, я ж знаю, чего думаешь. Мол, сейчас старый хрен Милашин по-новой станет канючить насчет того, чтоб побурить. Точно?
— Угадали, — засмеялся Шугин. — Только все равно не дам.
— А и не надо. Я ж и сам понимаю — неможно мне еще. Я о другом. Вот у вас тут такой душевный есть мужичок, сверла точит, со мной еще разговаривал вчера...
— Фома его зовут. Фома Костюк. И не сверла, а буры.
— Во-во, буры, это ты точно сказал, умница. И до чего ж ребята умные пошли, ну прямо академики!
Тут уж Шугин не выдержал и расхохотался:
— Ну дипломат! Ну заливается! Соловей! Чего надо-то, Тимофей Михалыч? Вы мне без комплиментов, Я ведь не девица.
— Ну, такой мужик — и чтоб девица! — льстиво рокотнул Милашин.
Петька Ленинградский стоял рядом, выключив свою визжащую машинку.
— Ну даешь, дед! — восхитился он. — Ты часом не сват?
Но Тимофей Михалыч Милашин на шутку не отозвался. Он строго поглядел на Петьку и сказал:
— А с тобой, балабон, я еще потолкую, чтоб знал, как со старшими разговаривать.
Петька усмехнулся и, рывком натянув на лицо маску, врубил перфоратор, завизжал буром. Но для Тимофея Михалыча звуковых барьеров не существовало. Почти не напрягаясь, он пробасил:
— Слышь, Юрик, дозволь мне твоему Фоме подмогнуть, а? Эти самые сверла-буры затачивать. Я ж это дело во как знаю! Дозволь, а? Сдохну я тут с ихним отдыхом, будь он неладен.
— Млеют? — Шугин показал глазами на руки Милашина.
— Точно! — Милашин улыбнулся, показал железные зубы.
Шугин впервые видел, как он улыбается нормальной, не вымученной улыбкой.
— Сам сковал?
— Что? — не понял Милашин.
— Да зубы.
— Зубы-то? Точно! Сам. И голос тоже.
— А блоху?
— Какую еще блоху?
— Блоху подковать можете?
— Иди ты к лешему, мил человек. На кой ляд блоху-то? Это ей во вред. Услышат — топочет, и прихлопнут. Так дозволяешь?
— Дозволяю. Если Фома не против.
— Фома-то против не будет. Фома — он, сразу видать, человек с понятием, — отозвался Милашин и заторопился лечить тоскующие свои руки.
Шугин и Петька долго глядели ему вслед. Потом Петька сказал:
— Да-а, мужик! Ему б рыбу удить да козла забивать, а он... Таких нынче больше и не делают, такие, как мамонты, вымирают — этот, может, последний остался.
Шугин засмеялся, но Петька не ответил, оставался серьезным.