Взрыв
Шрифт:
Наверняка пережил он вещи гораздо более значительные, но по какой-то прихоти психики поразило его как раз это самое запасание.
Он говорил громко, волнуясь, порой совсем непонятно из-за обилия разных посторонних словечек и звуков.
Жесты его были странны и неестественны — казалось, вместо локтевых суставов у него шарниры.
Он рассказывал, как в первые минуты свободы увидел наконец обилие съестного. Это был кормовой, твердый, как камень, горох — взял целый мешок. Нес, нес — увидел сахар, высыпал горох, взял сахар.
Наконец кто-нибудь обязательно спрашивал:
— Чего ж ты не поел-то сперва, а все грузил, как тот грузчик.
Тут Кузьма Трофимыч ужасно огорчался и говорил:
— В этом-то это, понимаешь, гу-гу, брательник, дело, бодай его, такое, это самое, — гороху-то, бодай его, сухого — хряп! От пуза! У-у! Заурчало! Пузо это, самое, выше носа, а кругом, самое, хоть гусиную печенку, хоть, понимаешь, мед, а не могу.
Каждый раз, рассказывая эту печальную историю, Кузьма Трофимыч так расстраивался, будто это было вчера.
Бригада над ним посмеивалась, но добродушно. И если кто-нибудь из новых начинал подкусывать Трофимыча всерьез, его живо осаживали. Делалось это четко и определенно — во второй раз шутник уже не решался демонстрировать свое чувство юмора.
О плене Трофимыч рассказывал очень неохотно.
Когда ребята помоложе приставали к нему с расспросами, он мрачнел, горбился и отвечал так невнятно и односложно, что спрашивающим быстро это надоедало, и они отставали.
— Страшно там, понимаешь, было, ребята. Человеку, самое это, так жить не надо, — говорил он.
Но однажды он все-таки рассказал одну историю.
И после этого рассказа к Трофимычу больше не приставали.
Огромного роста, очень красивый блондин, капо Вторник был изощренно, сладострастно жесток. Ходил с куском резинового шланга в руке. Внутрь шланга была насыпана мелкая свинцовая дробь. Одного удара было достаточно, чтобы сбить на землю любого, самого крепкого человека. Бить старался по шее или по ногам. Выбирал самых здоровых, калечил. И все время ласково, добродушно улыбался. Очевидно, он был не совсем нормален, маньяк, садист.
Вторником называли его потому, что раз в неделю, во вторник, он убивал. Публично забивал насмерть тщательно отобранную за неделю жертву. Обычно самого здорового, самого сильного человека.
Множество раз его пытались уничтожить, но он был хитер, предусмотрителен и всегда начеку.
И вот эта гадина в человеческом образе, этот палач по призванию и страсти попался в руки пленных.
За несколько часов до прихода наших охрана разбежалась. Вторник не успел, замешкался. Он выл, катался по земле, целовал ноги бывших узников, а люди, переполненные ненавистью, гадливостью и гневом, не знали, что с ним делать.
Убить его просто так не хотелось, он не заслужил легкой смерти, а мучить
В него плевали, он не утирался.
Если бы он побежал, сытый, молодой и здоровый, изможденные узники не догнали бы его. Но охранники бросили оружие, и многие пленные были вооружены. Очевидно, он надеялся на приход наших, на суд, на несколько дней жизни или на счастливый случай и потому старался вовсю. Он кривлялся, гримасничал, пытался вызвать хоть тень улыбки на страшных ему, ненавидящих лицах. Ох как он хотел жить. Он был готов на все, лишь бы купить себе хоть день, хоть час жизни. Он вымыл барак и сам предложил съесть тряпку. И сожрал ее.
Он рвал белыми, по-волчьи крепкими зубами грязную тряпку и мычал, и пытался улыбаться, а из глаз его текли слезы.
— И тогда я, бодай его, не смог. Не выдержал, понимаешь, на это глядеть. Я, самое это... застрелил его, — тихо закончил Трофимыч и надолго замолчал. И все молчали тоже, и каждый, как умел, представил себе, увидел страшного и жалкого Вторника, и лагерь за колючей проволокой, и толпу пленных, и Трофимыча с автоматом в руках. Безобидного Трофимыча, над которым любили немножко позубоскалить.
Зато, когда Кузьма Трофимыч садился в кабину своего ярко-желтого С-80, никому и в голову не приходило над ним шутки шутить.
Из говорливого, немножко забавного, с неуверенными, развинченными движениями старика он становился собранным, даже, можно сказать, суровым человеком, малейшего движения которого стальная махина слушалась безукоризненно и четко — глядеть было любо.
Блестящий массивный нож бульдозера резал плотную глину с такой легкостью и изяществом, будто то была не глина, а пластилин.
И грунт падал всегда именно в то место, куда было надо.
За Трофимычем почти не приходилось подчищать бровку лопатами.
Всегда приятно глядеть на человека, работающего красиво, особенно же приятно это бригаде, видевшей десятки бульдозеристов, после которых приходилось часами долбить тяжелый, спрессованный гусеницами грунт.
Балашов сперва даже не понял, что произошло.
Он стоял метрах в пятнадцати от бульдозера и любовался работой Трофимыча. Вдруг на гусенице, густо облепленной между траками глиной, ярко вспыхнула блестящая полоска.
Только когда громко закричали несколько человек, остановился бульдозер, а двое парней, Мишка и Паша, бросились к гусенице и стали что-то выковыривать, Балашов побежал взглянуть, что случилось.
А случилось вот что: Трофимыч наехал на ту самую банку, о которую ушиб ногу Балашов. Банка лопнула, и десятка два золотых царских пятерок, бывших в ней, налипло на траки.
В банке оказался клад.
Это было настолько неожиданно и нелепо, что Балашов только нервно засмеялся.
Из кабины выскочил Трофимыч, сбежалась бригада. Гомон поднялся, смех. Все толкались, каждый хотел отковырнуть себе диковинную монетку.