XV легион
Шрифт:
В толпе приближенных ритор Филемон, несколько лет писавший, подражая Цельсу, книгу «Против христиан», объяснял Диону Кассию гностическую систему мира Валентина. Непримиримый враг христианской морали, издевавшийся надо всем, над чем полагалось издеваться эллину, над случаем с Ионой во чреве кита и над верой в воскресение из мертвых, он незаметно для себя самого утопал в пучинах христианской премудрости, барахтался в этом мире пророчеств, притч, ересей, споров, постановлений соборов, догматов и цитат. Смакуя каждое слово, он шептал сенатору и странно захлебывался от тайного восторга перед величественными мыслями Валентина. Кассий хмурил брови, нервно теребил бороду, слушая его взволнованный шепот.
– Эти непостижимые для ума зоны, Глубина
– Странные и безумные бредни! Какой мрак обрушился на Рим из этих книг... – покачал головой Дион Кассий.
– Нет, нет, позволь мне закончить... – заторопился Филемон. – О чем это я? Да, вот что говорит Валентин...
Немного впереди Ганнис убеждал Макрина в важности своих коммерческих планов. В поездку он напросился только для того, чтобы иметь случай переговорить с префектом претория о субсидиях банку Мезы. Елейным голоском, трясясь на муле, он говорил:
– Ты сам изволил заметить, сколь важна для Рима именно эта караванная дорога. Суди сам! Караваны, идущие через Петру, будут принуждены сворачивать с пути и направляться в Пальмиру, привлекаемые дешевым кредитом наших банков. Таким образом облегчается Риму контроль над пустыней, над графиком дорог по пути в Индию...
Макрин, красивый, высокий, презрительный, равнодушно слушал и закрывал глаза, думая о чем-то своем, другом, далеком от этих меркантильных расчетов...
Уже было пройдено около половины пути. Император поднял руку, что являлось знаком остановиться, и подъехал к краю дороги. Сойдя с коня, он удалился за холм, побуждаемый чревом.
Некоторые улыбнулись. Императорского коня взял под уздцы Марциал, преторианец, приставленный Макрином к особе императора. Гельвий Пертинакс, прикрывая рот рукою, шепнул Ретиану:
– Законов природы слушают и цезари.
– Брюхо у всех одинаково, – с солдатской грубостью ответил префект.
Виргилиан еще раз прилетел на корабле на Восток, вызванный письмом Диона Кассия. Дело касалось организации нового банка в Антиохии. Август желал, чтобы не все вложенные в этот банк капиталы были местными, и обратился в числе других к дяде Виргилиана. Дядюшка, скрюченный припадком подагры, приехать не мог, но, боясь оставить приглашение августа без ответа, упросил Виргилиана отправиться в Эдессу лично и там переговорить с Макрином. Виргилиан был даже рад оставить на короткое время Рим, свою запутанную жизнь и Делию, чтобы собраться с мыслями, подумать о своем отношении к этой женщине, решить, как быть. Кроме того, ему хотелось собрать от очевидцев свидетельства о недавних событиях, о взятии Арбелы, о новых планах цезаря: он еще не оставил мысли написать книгу о Каракалле. Нельзя было упускать случай лишний раз побеседовать с августом, присмотреться к нему, попытаться с глазу на глаз понять, что таится в этой воспаленной голове, в этом безумном сердце. Теперь, направляясь в Карры вместе с другими, он успел поговорить с Ретианом и Корнелином, который сообщил ему многие интересные подробности о взятии Арбелы и о разрушительном действии баллист. Но любопытные вещи рассказывал и Филемон. Все было так интересно, день был наполнен впечатлениями...
Дион Кассий не мог отделаться от прилипчивого философа. Трезвый ум историка не постигал гностических туманов. У него было пристрастие к фактам, к конкретным положениям, к вещам, которые можно, плохо или хорошо,
– Элеаты учили, что мир есть призрак, сонное видение, иные – что он есть реальность. Валентин утверждает, что мир, – Филемон хитро улыбнулся, – только условность. Для них нет ни времени, ни пространства. Для них паршивый иудейский городишко может быть центром мироздания и находиться где-то в междупланетном пространстве, в царстве Гекаты, а некая Масличная гора, – я читал о ней, но забыл, в чем там дело и что на ней происходило, – где-то на берегу эфирного океана. И весенний дождь, и вся влажная стихия нашей планеты – это, видите ли, только слезы Ахамот, плачущей и тоскующей в разлуке с небесами, и весь физический мир, вот этот солнечный день или вот это миндальное деревце в цвету, все прекрасное на земле, стихи или красивый дом – сияние ее улыбки...
Дион Кассий, ничего не понимавший ни в стихах, ни в платоновской философии, под каким-то предлогом отъехал в сторону. Кажется, один только Виргилиан, который рад был случаю, что можно наконец слезть с непривычного коня, слушал Филемона с глубоким вниманием. В словах Филемона ему чудился мир, не похожий на тот, где жили окружающие его люди. Что, если, в самом деле, все условно, и нет никакой разницы между Римом и паршивым иудейским городишком, а мир – только амфитеатр, построенный демиургом, чтобы было где человеческой душе претерпеть положенные ей испытания? Какой-то отдаленный свет чудился в словах Филемона, была в них крупица истины. Но все ускользало. Утомленный жарой, душным воздухом и дорогой, ум не в силах был схватить что-то самое главное, и от сознания, что он, может быть, находился на границе того, к чему стремился всю жизнь, Виргилиану было грустно и сладостно. Хотелось плакать, неизвестно почему, может быть, от близости Божества...
В ожидании, когда появится август, приближенные болтали вполголоса. Кто рассказывал о вчерашней попойке в Антиохии с куртизанками, с хорошенькими мальчиками и отличным вином, кто передавал последний анекдот. Другие вели скучный разговор о караванных дорогах, о субсидиях и банковских операциях. В знойном голубом небе по-прежнему парили орлы. Когда центурион Юлий Марциал, очевидно, услышав зов императора, бросил поводья одному из ликторов и побежал за холм, никто не нашел в этом ничего предосудительного. И вдруг присутствующим показалось, что за холмами раздался сдавленный крик.
– В чем дело? – очнулся Макрин, прервав Ганниса на полуслове движением руки.
Два трибуна претория, братья Аврелий Немезиан и Аврелий Аполлинарий, побежали за холм, чтобы узнать, в чем дело. Среди присутствующих прошелестел ветерок испуганного шепота. Все смотрели друг на друга, спрашивая, что же происходит за холмами. Но никто не решался пойти туда и посмотреть.
План мира перемещался. Кружились хрустальные сферы небес. Звенела гностическая музыка. Ангелы летали в блаженном царстве, всходили и нисходили по лестнице Иакова. И уже нельзя было сказать, дорога ли это, ведущая в Карры, или путь в небесный Иерусалим? Придорожная пыльная смоковница становилась призрачным и трепетным райским древом. Мир, в котором страдала и плакала низринутая во мрак материи Ахамот или сияла улыбкой при воспоминании о претерпленных ради нее крестных муках, этот печальный и прекрасный мир качался над черной бездной. Филемон Самосатский улыбался, ничего не видя перед собой, весь во власти Валентиновых идей.
Трибуны не возвращались. У Макрина заметно дрожала нижняя губа, он побледнел, вопросительно смотрел на Ретиана. Тот пожал плечами. Наконец префект скифских телохранителей Олаб не выдержал. Коверкая латинские слова (теперь окружающим было не до смеха), он в сердцах сказал:
– Там что-то происходит. Надо посмотреть, товарищи. А ну, первая!
Щелкнули тридцать плеток. Первая турма рванулась с места. Тридцать горячих лошадей, вороных, с розовыми мордами, в белых бабках на стройных ногах, танцуя и грызя удила, взлетели на холмы.