Шрифт:
«Ero dietro di te». Знаешь, как это переводится с итальянского? «Я была за тобой» или «Я была рядом». Она и вправду на протяжении всего ужина сидела за столиком позади нас и все смотрела на меня, а я и не подозревал. Забавно, но теперь я понимаю, что эта фраза очень символична. А может быть, я слишком многое додумываю. Но ведь эта фраза почти говорит: «Все это время, все эти годы я была рядом, совсем близко, но ты меня не заметил. Хотя было очевидно, что мы — это я и ты — судьба. Но судьба каждый раз давала осечку. Теперь я здесь, вот и я. Я хочу, чтобы ты это знал, потому что настала твоя очередь действовать. И ты не сможешь сказать, что не был предупрежден и потому упустил главный шанс своей жизни». Правда?
После ужина официант принес мне вместе со счетом маленькую карточку. Ну ты знаешь, в ресторанах всегда выдают такие визитки с названием заведения, логотипом, адресом, телефоном и всем остальным. А в Италии — не знаю, заметил ты или нет, — они просто помешаны на подобных штуках: хорошая бумага, красивый шрифт, изысканная картинка, — в общем, эти карточки всегда подчеркивают индивидуальность ресторана, не зря они уделяют им такое внимание, не то что наши. На обороте карточки было написано: «Ero dietro di te — Alice», по-итальянски это имя произносится Аличе, а дальше номер телефона, как обычно в Италии начинающийся на 33 или 34. Официант с улыбкой протянул мне карточку и принялся по-итальянски объяснять, в чем дело. Я в ответ кивал, хотя на самом деле понимал примерно одно слово из пяти, однако, будучи неисправимо гордым, категорически отказывался признать свое полное незнание итальянского. Мне было страшно обидно, но я упорно продолжал кивать. Дурацкое поведение, да? Просто идиотское!
Заметив
Мне было очень плохо в тот вечер, ты даже не представляешь себе, как плохо, клянусь! С тех пор как Александрина мне изменила, прошло уже больше месяца, но я все не мог прийти в себя, это было ужасно. Я вспоминал об этом каждый раз, когда видел ее, я пытался не думать, но ничего не получалось, наоборот, эти мысли стали преследовать меня, превратились в настоящую паранойю, у меня было чувство, будто меня поджаривают на медленном огне и огонь этот горит в моей собственной голове. Я был опустошен, обессилен, словно из меня высосали кровь, а в животе тяжелым грузом лежали гири, обычно если они появляются, то уже больше не отпускают, это физическое воплощение душевной боли — ты понимаешь, что я имею в виду? В таких случаях обычно прописывают антидепрессанты — прозак [1] , в общем, всякую дребедень. Раньше я знать не знал, что это еще за прозак такой, я считал делом чести не признавать, что у меня не все в полном порядке. И надо сказать, мне удавалось убедить себя в том, что моя жизнь прекрасна, я был этаким «месье нет проблем»и, ежедневно вбивая себе в голову, что я счастлив, совершенно не понимал, для чего нужна вся эта химия. Когда кто-то рассказывал о депрессии, о боли, это представлялось мне какой-то абстракцией, я думал, что таблетки, психоаналитики и душеспасительные разговоры — для слабаков. Я становился высокомерным, презрительным, короче, нетерпимым. Я не верил, что можно быть несчастным и беспомощным перед печалью, я не понимал, как сильно можно тосковать, как можно за один день постареть на десять лет и как однажды можно перестать улыбаться. Мне казалось, что те, кому плохо, просто смирились с тем, что им плохо, и вообще, они не должны чувствовать себя так уж плохо, даже если у них и правда не все в порядке, — понимаешь?
1
Прозак— антидепрессант, широко используемый при бессоннице.
Так вот, я, естественно, никогда и не помышлял о том, чтобы взять рецепт на прозак, мое обласканное эго как-то позволяло мне держать нос по ветру в любой ситуации, а при падении приземляться на батут. Но сейчас я в полной мере ощутил, какой разрушительной может быть душевная боль, какой нестерпимой и как она в конце концов может лишить тебя прежней хватки. Против этой боли наша медицина напридумывала кучу разных молекул, чье назначение — сделать твою жизнь менее непереносимой. Так с какой стати людям отказывать себе в помощи, если она действительно необходима, если становится слишком тяжело и нет никакого света в конце туннеля, почему не принять то, что сделает тебя менее несчастным? В этом нет ничего постыдного. Нет, я больше не смотрю свысока на тех, кто сидит на таблетках и не скрывает своего горя, — это было слишком примитивным подходом к жизни. Каждый просто делает что может. Я это понял. Потому что теперь я знаю: даже бедняки, которых жизнь приперла к стене, оказались в этом отчаянном положении из-за кромешного депрессняка. Я понял, что можно страдать и не знать, как с этим страданием жить. Я больше никого не презираю. Эта история сделала меня более человечным. Я дожил до тридцати лет и только теперь понял: я такой же, как остальные, мы все в одном дерьме и я был чертовым кретином, рассчитывая подняться над толпой. По крайней мере, именно это сказала моя психиаторша на первом сеансе в июне: «Теперь вы больше ничем не отличаетесь от других, вы средидругих». Она сделала ударение на слове среди.Раньше мне было абсолютно нечего сказать этим другим, среди которых я очутился. Но теперь я был счастлив их обнаружить и поговорить с ними. Знаешь, раньше я вообще не говорил. Потому что зачем месье нет проблемговорить? А сейчас, уверяю тебя, именно благодаря тому, что я часами говорил и внимательные уши других (а иногда невнимательные, какая разница!) меня слушали, я смог выкарабкаться. Да-да, я скажу громко и уверенно: «Спасибо ушам других, спасибо! Вы спасли мне жизнь, и простите меня за то, что так долго относился к вам свысока, я прекрасно усвоил урок, это больше не повторится!» Я даже научился спокойно, не смущаясь, отвечать на вопрос: «Как дела?» — «Плохо, все очень плохо, мне нужно с кем-нибудь поговорить, у тебя есть минутка?» И, ничуть не смущаясь, рассказываю о своих проблемах, вываливаю свои мысли, часами бесстыдно загружаю чужие головы, так же как порой грузили меня, когда я говорил, что у меня все отлично и что я могу внимать жалобам посторонних, как они теперь внимают моим. Отныне окружающим приходилось выслушивать хныканье человека, больше всего на свете боявшегося испортить свой безупречный имидж. Раньше у меня так правдоподобно получалось улыбаться, скрывая свое раздражение, когда на меня вываливали чужие проблемы, а теперь я сам стал занудой и допекаю каждого встречного. Среди людей, с которыми я сейчас общаюсь, есть два или три человека, которых я уже окончательно добил своей вселенской тоской! Ты, кстати, пока в норме? Еще можешь слушать? Уверен? Хотя на самом деле мне до фонаря, слушают меня или нет. Теперь я просто говорю, и все. Когда ты говоришь, всегда что-то происходит. И вообще, я наконец просек, в чем фишка. Фишка в том, что люди вовсе не желают, чтобы у тебя все было хорошо и чтобы ты избавил их от своих проблем. Наоборот, они хотят, чтобы ты сбросил маску и предстал обычным человеком, такой же половой тряпкой, как они, погрязшим в том же дерьме. В этом-то и заключается взаимопонимание, человечность. Пока у тебя все прекрасно, пока ты держишь свои проблемы при себе, окружающие восхищаются тобой, но чувствуют, что ты другой, что ты не там, где они, — может быть, слишком высоко в облаках, может быть, слишком счастлив. Твоя радость держит людей на расстоянии, раздражает их, просто бесит. Но стоит тебе снять маску — тебе, так долго морочившему всем головы своим парением над бездной, как люди начинают сочувствовать, жалеть, внимательно выслушивать, потому что они только этого и ждали. Они ждали, затаив дыхание, когда же ты наконец примкнешь к остальным — сломаешься, оступишься и упадешь.
Короче, ты понял: я дождался, когда мне стукнет тридцатник, и начал страдать. Вернее, осознал свою способность к страданию. И понял, что моя так называемая сила духа, мое так называемое утонченное безразличие, моя так
Я понимаю, что все когда-нибудь кончается и однажды, обратив взгляд внутрь самого себя и на ту дурацкую историю, которая случилась со мной и Александриной, я, возможно, посмеюсь. Но сейчас это трагедия. И самое обидное, что трагедия совершенно обыкновенная, повседневная, примитивная, ее, наверное, переживал любой взрослый человек. Се ля ви,как говорится. Неплохое выражение, правда? Такова жизнь.Зато у моей истории есть пролог и эпилог. Слушай, тебе не кажется, что я немного изменился? Не совсем, разумеется, только чуть-чуть. Не знаю, мне кажется, у меня появилась какая-то особенная грусть в глазах, глубоко в зрачках, внешне она почти незаметна, но изнутри ты ее чувствуешь и уже не можешь оставаться прежним, ведь теперь ты хранишь в себе новый опыт, новое знание. Нет? Ты не заметил?
Я знаю, знаю, что мы все по-своему ранимые дети. Все. И теоретически это знание немного утешает. Но в действительности оно ранит еще больше, потому что мое страдание уникально, ему нет равных! Правда, клянусь тебе, когда Александрина мне изменила, это был настоящий кошмар. Целый месяц после ее возвращения из Кодонга мне кусок в горло не лез, я не спал ночами, не понимал, зачем с утра вставать с постели, принимать душ, зачем одеваться, смотреть на себя в зеркало, улыбаться и уверять окружающих, что все о’кей. Я продолжал жить, но не по-настоящему, а как машина, не осознавая, что происходит. Меня с головой накрыла волна шока, знаешь, так бывает с большим зданием во время сейсмического толчка: несколько секунд оно стоит на месте, а потом стремительно рушится. Или как курица с отрубленной головой: она ведь тоже еще секунд двадцать-тридцать бегает по двору, прежде чем сообразит, что бежит в никуда. А я-то думал, что я сильный, что меня не проймешь — ну как нержавеющая сталь или как вездеход. Я казался себе непробиваемым, железобетонным, слишком гордым, чтобы снизойти до страданий. И вдруг все исчезло — и гордость, и отстраненность, и даже ирония. Жизнь здорово дала мне по башке. И я, как любой человек, которого судьба долго уберегала от оплеух, сначала не мог прийти в себя. Я стал автоматом, механизмом, я делал все как обычно, но уже знал, что вот-вот сойду с рельсов. Я был раздавлен, в моей голове то и дело возникала картинка: моя жена входит в свой номер, в свою чертову трахательную комнату в отеле Кодонга, вместе с тем парнем, высоким темнокожим мускулистым бугаем, по сравнению с которым я просто бледная немощь. Он говорит с ней по-английски, а потом они, без лишних слов, предаются наслаждениям. Это был кошмар, клянусь тебе, на людях я старался держаться и улыбался во весь рот, чтобы только никто не догадался, как меня обвели вокруг пальца. Но внутри я был уничтожен, мою душу словно пропустили через мясорубку, мне казалось, что никто на свете никогда столь отчетливо не чувствовал, как земля уходит из-под ног.
Вот в таком состоянии я пребывал, когда со мной заговорил официант в ресторанчике в Романце. Я ощущал тогда такую странную эйфорию, когда от отчаяния тебе становится на все плевать. Понимаешь, о чем я? Хотя если уж быть до конца честным, надо сказать, что приезд в Италию оказал на меня скорее благотворное влияние. Я прилетел из Парижа тем утром и собирался провести итальянский уик-энд, впрочем, учитывая мое состояние, совершенно не надеясь ни на какой моральный подъем.
И именно потому, что я ничего не ждал, со мной могло случиться что угодно. Да-да, именно потому, что я был полностью уверен, что никакие земные силы не способны вывести меня из транса, из моего черного-черного транса. Мой отец, которого я не видел уже год, предложил мне воспользоваться шансом, раз уж я все равно собрался в Европу, и сделать на выходных марш-бросок в Романце, ибо он как раз недавно обосновался там с семьей в новой квартире. Он написал мне за два или три месяца по электронке, чтобы точно запланировать мой приезд, ибо он прекрасно осознавал трудности путешествия по Европе: тысячи вещей, которые ты давно хотел сделать, и тысячи людей, которых сто лет не видел, — все это за каких-нибудь несколько дней, и ноль времени на семью. Он знал, что у меня не ладится с женой, и написал: «Когда вы с Александриной в начале сентября будете в Париже, приезжай на выходные к нам в Романце, тебе пойдет на пользу проветриться, а я к тому времени все обустрою в новом доме на холмах, оттуда открывается прекрасный вид».
Когда я получил это письмо, я находился на другом конце планеты, в своем офисе в Танамбо, голова моя была занята тысячью других забот, к тому же меня переполняло чувство вины. Было начало июня, и кривая моих отношений с Александриной достигла кризисной точки. На самом деле это я был во всем виноват. Я после долгих-долгих лет взаимной верности и рождения двоих детей вдруг в середине мая совершенно спятил на почве некой Гасси, певички, которая была в городе проездом. Она завлекла меня с помощью каких-то чуть ли не колдовских методов, которым обучилась в своей родной деревне у ведьмы. Видимо, ее заклинания подействовали, раз я до сих пор не понимаю, что такого особенного умудрился в ней найти. Это же абсурд — попасться на крючок какой-то певицы. Короче, однажды утром, когда моя жена и дети, ничего не подозревая, отправились в зоопарк, я, едва знакомый с этой чертовой ворожеей, уже кувыркался с ней в отеле на другом конце города. Но беда была не в том, что я поставил пару засосов другой женщине, и даже не в том, что я ласкал ее грудь и вагину. Ты ведь знаешь, как все было, я это рассказывал сто раз: когда через два дня я признался Александрине, то заодно объявил, что ухожу от нее. Господи, я произнес эти слова, но ведь через двадцать минут одумался и стал молить о прощении! Прости, я слишком тараторю и все упрощаю. Знаешь, я никогда не забуду, в каком состоянии тогда была Александрина. Она словно сдулась, осела, в ее глазах и во всем лице отразился живой, говорящий ужас, мне он показался почти осязаемым. Все происходило на кухне, она как раз собиралась ставить в духовку пирог. Не знаю, как тебе передать мое чувство. В какой-то момент мне захотелось просто удавиться, разделаться с собой за то, что я привел ее в такое состояние. У меня было чувство, будто я в одну секунду нарушил равновесие планеты и она накренилась под ногами; я понимал, что совершил непоправимую ошибку, кощунство, навсегда лишился доверия, приблизил апокалипсис, добровольно бросился в адское пламя. Вряд ли найдутся более подходящие образы, чтобы описать этот живой ужас, эти пять секунд, за которые я успел произнести свои безумные слова, эти судьбоносные пять секунд, которые ты так хотел бы отмотать назад, чтобы стать прежним, чтобы все случившееся оказалось дурным сном. Кстати, насчет снов. Недели за две или за три до моей семейной драмы я видел сон. Вообще, сны — это нечто непостижимое. В этом сне мы с Алекс орем друг на друга, одновременно, стоя лицом к лицу, но с закрытыми глазами, зажмуренными, словно в истерической судороге; мы вопим, все в слезах, мы совершенно глухи, мы смертельно ненавидим друг друга, за что — неясно, за что-то ужасное, в чем я виноват; мы орем, и вокруг гремит, дребезжит, создавая непереносимую какофонию, оркестр наших воплей, возвещающий конец света; мы сжимаем друг друга в объятиях, крепко, словно двое сирот, пораженных страхом неминуемой смерти. Я отлично помню этот сон, я его не выдумал, клянусь, я даже вскочил в холодном поту среди ночи в супружеской постели. Это был невероятно реалистичный, прочувствованный почти на физическом уровне сон. Я трепетал от ужаса до самого утра, клянусь тебе. Я рассказываю тебе все это в той самой последовательности, в какой развивались события, ты не против? Если тебе кажется, что я скрываю какую-то деталь, о которой ты слышал от других, и думаешь, я специально недоговариваю, дабы представить свою собственную, приукрашенную версию, скажи. Не смущайся, я меньше всего стараюсь произвести на тебя впечатление.