Я догоню вас на небесах
Шрифт:
На следующий день я выкупил свой хлеб. Нарезал толстыми ломтями, круто посолил, а когда пришла Феня, сказал:
– Давай поедим с тобой хлеба с солью, - и пододвинул к ней горбушку.
Мой кусок она, по-моему, даже не заметила. Она сказала: "Давай поедим", - и достала из портфеля свой хлеб. Она ела с достоинством, я же чавкал и гримасничал.
– Не балуй, - сказала она.
– Ишь ожил.
– И я почувствовал, что я действительно ожил.
– Я еще стойку на руках делать буду!
– сказал я.
Феня спросила:
– Зачем?
– По всем статьям ты,
Феня подумала, ее чистый детский лоб, не пораженный оспой переживаний и печали, не омрачился, не построжал, но оставался так же чист и гладок.
– У нас пацаны говорят: можно и по сопатке.
– Это потом, - согласно улыбнулся я.
– Когда распустятся листы берез.
Когда распустились листы берез, я уже на электростанции не работал, там работала тихая кашляющая женщина с Украины.
Я работал на паровой машине кочегаром. Машинист называл ее красивым словом - локомобиль. И гордился, что машина изготовлена на Людиновском локомобильном заводе Калужской области, построенном, как и завод Кын, легендарным Демидовым.
Локомобиль был стационарный, с низко расположенной топкой. Нужно было, открыв чугунные дверцы, стоя перед ничем не защищенной огненной пещерой, уходящей вниз, где скручивался, вздувался и опадал белый ревущий пламень, швырять туда двухметровые березовые дрова, выбивая из огненного клубка искры и громкий рев. Дрова так и назывались - швырок. Попробуй швырни, если ты из блокады.
Машинист, хоть и знал, что ему прислали не Илью Муромца, громко кашлял, осматривая меня.
– Не возьму!
– вдруг закричал.
– У меня тут огонь, жар! Тут вмиг!
– А как же быть?
– спросил я.
– А я под статью не согласен. Есть охрана труда.
Пререкаясь, мы накидали в топку сухих специальных растопочных дров на ночь, чтобы высохли, их укладывали на печь. Машинист плеснул на них керосином из жестяного бидона. Кинул в печь подожженные протирочные концы.
Негромкий хлопок. Дым, похожий на мокрый пар. И огонь загудел.
Машинист пошел смазывать машину из долгоносой жестяной масленки.
А я... врагу не пожелаю такого дня.
Двухметровые березовые швырки крутят дистрофика на отшлифованных подошвами до блеска чугунных плитах перед самым жерлом печи. Поддув был так устроен, что основной жар, конечно, шел в котел локомобиля, но и жерло топки обдавало до спекания бровей. Швыряешь бревно в клубок огня, а клубок этот даже не притухает, только поворачивается, будто подставляет тебе бока. Одно бревно, другое, третье, и все они тянут тебя за собой. Живот сводит от страха: будешь падать - рукой упереться не во что. На фронте, когда мне бывало страшно, я вспоминал мои первые дни у локомобиля и успокаивался. Умирать в блокаде было тоскливо, печально, но страха не было, а тут... Главное, что этот огонь тянет тебя, как тянет с высоты. Хочется в него сигануть. И улетит твоя горячая душа, может быть, к черту, и хватит уже мучиться. Но я уже ожил, а жизнь, она запрограммирована на спасение самой себя, на выживание.
Машинист ходит, как мне тогда казалось, в отдалении в розовом тумане, - это он специально, это он показывает, что снял с себя ответственность. А я с себя ответственности
Мне тяжело, я устыжаюсь, что так быстро забыл блокаду, людей, бредущих по снежным улицам, копоть, свисающую с потолков и карнизов, отвалившиеся заиндевелые обои. Это должно жить во мне вечно, должно быть отпечатано в каждой клетке моего организма, в каждой светочастице моей души. Холод и лед. И люди блокады, они идут кучными группками, они деловиты и энергичны. Выживание - коллективное дело... Жар топки тянет, как тянет спрыгнуть с крыши, с вершин Кавказа. Правая нога моя мелко-мелко дрожит. В лицо, как кипяток, плещет жар. Кто-то хватает меня за шиворот и отталкивает в сторону.
Когда я прихожу в себя, надо мной стоят мельник и машинист.
– Ты что, не мог подменить парня на пару минут?
– спрашивает мельник. Он бледен, он может ударить.
– Однако я парня спас. Значит, не зевал. И вообще, ты мне кто? Ты мне каторжник.
Мельник успокоился. Принялся спокойно швырять дрова в топку. Набил ее доверху и дверки закрыл.
– Теперь хоть пар постоит, - говорит машинист.
– И тебе лень было ему помочь? Спина не сгибается?
– Я в это подсудное дело не вмешиваюсь. Пусть решает судьба и Иван Макарович.
– Однако ты его спас.
– Слаб человек.
– Машинист стар, старше мельника, и желт лицом. Раньше он работал на Березниковском химкомбинате, там все желтые.
Мельник ушел. Пришла Феня. Машинист встретил ее радостно, хлопотливо.
– Феодосьюшка, чего они тебя ко мне не назначат? С привидениями у огня нельзя - жар. Привидениям возле воды лучше.
Феня подкинула поленьев, спросила машиниста:
– С чего вы не любите Ивана Наумовича?
– Кулак. С чего же его любить? Я, к примеру, тоже сидел, но я за пьяную поножовщину. По молодости - горяч был. А он - кровопийца беднейших слоев.
– А его вы почему невзлюбили?
– Феня кивнула на меня.
– А его я никак. Я его и не вижу. Говорю - привидение. Может быть, от него мокрицы заводятся.
До конца смены Феня проработала со мной.
Сейчас, глядючи на молодых атлеток по телевидению, я говорю себе: "Безусловно, они красивы, даже толкательницы ядра, но Феодосья была бы среди них как Диана среди коряг". Она играла двухметровыми толстыми бревнами, которые я отодвигал в сторонку, поскольку были они мне более чем непосильны.
На следующий день Феня тоже пришла. Я попросил ее дать мне самому отстоять смену. Говорю - сиди, уроки учи. Но не сдюжил.
Феня еще дней десять приходила. Затем локомобиль остановили - в топке свод прогорел. Не от моих трудов - от времени.
Разобрали мы с машинистом печь. Починили стены, затерли огнеупорной мастикой. Начали свод выкладывать по лекалу. Дело нехитрое - в подмастерьях-то.
Выложили мы с машинистом свод, выложили портал. Стали печь сушить. Потихоньку протапливали. А потом и затопили.