Я и Она. Исповедь человека, который не переставал ждать
Шрифт:
Он слышит звуки их игры со своего места, наблюдая, как пузырится тесто в сковороде. Наклоняется пониже, принюхивается, затем переворачивает вопросительный знак. Решает приготовить тосты и яичницу-болтунью; наливает два маленьких стаканчика апельсинового сока и ставит на плиту кофейник, хотя сам кофе не пьет и когда в последний раз пытался приготовить его жене, все испортил. Но красивый жест она оценит.
И тут это происходит. Это началось как мысль, как страх, как песчинка – а теперь вот происходит.
Ему приходит в голову мысль окликнуть ее, как родитель окликает ребенка: «Эй там, поосторожнее, ты же не хочешь сделать себе больно».
И сразу же вслед за этой мыслью возникает образ его жены, лежащей на полу, неподвижной, и сразу же вслед за этим образом возникает чувство, ощущение в теле, холод, который не имеет никакого отношения к холодному полу или морозу снаружи, к снегу, который теперь уже повалил плотнее, может быть, все-таки сегодня не получится бегать, и сразу же вслед за этим ощущением в теле он слышит, как она падает вниз по ступеням.
Он находит ее у подножия лестницы. Собака застыла на середине лестничного пролета, не зная, что делать; даже ее хвост, поджатый между ног, понимает, что игра окончена. Его жена лежит на боку,
Он вспоминает – а может быть, это я вспоминаю сейчас, за него, – как впервые в жизни услышал плач своей матери. Тогда это тоже его испугало – понимание того, что и взрослые могут плакать. Это было в год после смерти его отца. Внезапно налетевшая гроза. Мать кинулась в сад, чтобы снять с веревки выстиранное белье – простыни, и наволочки, и его школьные брюки, и одну из старых рубашек отца, которую она порой надевала в постель, – и в спешке расшибла колено об открытую проволочную дверь. Она упала на землю и расплакалась так, как плачут дети: тоненько, захлебываясь, с покрасневшим и дрожащим лицом. Мальчик, которого звали моим именем, подбежал к матери, попытался дотронуться до колена, за которое она держалась. Она все отталкивала и отталкивала его руку. «Оставь меня в покое, – повторяла она. – Пожалуйста, оставь меня в покое».
И теперь тот же страх, только хуже. Его мать, как он втайне понимал, была ребенком. Его жена – тоже ребенок. Но не такой ребенок, каким была его мать. Его жена была ребенком, который скакал, и пел, и дулся, и играл в игры с собакой, и не боялся испачкаться, испортить одежду и обувь. Если она плакала, то плакала тихо. Не так. Такой звук она могла бы издать – но, скорее всего, не издала, – услышав о том, что ее отец врезался на самолете в склон горы, и ее семья погибла.
Единственное, на что я надеюсь, рассказывая об этом сейчас – это что она не слышит, что он говорит. Я надеюсь, что ей слишком больно, чтобы слышать его слова: «Никакой больше беготни по дому с собакой! Никогда! Я так и знал , что это случится!» Я надеюсь, что она этого не слышит, лишь чувствует, как он гладит ее по спине.
Он чует вонь подгоревшего теста, видит дым, тянущийся из кухни, восклицательный знак, верно, почернел, но он не оставит ее – до тех пор, пока она не перестанет плакать.
– Перестань плакать, – говорит он.
Они все-таки появились, Люси и Винсент, но не таким способом, на который рассчитывал я. Рыжеволосые близняшки, четырех лет от роду, девочка, слишком стеснительная, чтобы разглядывать нас, мальчик, не мигая, изучавший наши лица.
Не может быть – те самые имена. Тот пляж, который мы так любили, где мы бросали палки в океан, чтобы Ральф прыгала за ними. Имена, выбранные нами для детей, которых мы так и не могли зачать, детей, которых я пытался своей волей вызвать к жизни. Имена, данные этим близнецам кем-то другим. И вот теперь их подобрали для нас.
Люси и Винсент, высаженные у наших дверей, наши – на какое-то время.
Стать приемными родителями-воспитателями – это была идея Кэри. Всё, говорила она, бывает на какое-то время; всё временно; всё со временем должно исчезнуть; так почему бы не принять эту истину, почему бы не впустить ее в наши жизни с радостью. То, что все меняется, – говорила она, – то, что все заканчивается, делает жизнь стоящей того, чтобы ее прожить.
– Я имею в виду, ты только представь себе, – говорила она, – что все на свете длилось бы вечно.
– Я хочу, чтобы ты длилась вечно.
– Нет уж, спасибо, – возразила она.
– Так ты на самом деле хочешь умереть?
– Со временем, – ответила она.
– Ну, – сказал я, – а я не хочу, чтобы ты умерла.
– Это мило, – сказала она, – но у меня есть для тебя новости…
Должно быть, она заметила выражение моего лица; она обхватила его ладонями и поцеловала меня.
Они вошли в наш дом, Люси – прячась за спину Винсента, у каждого с собой сумка с книгами и игрушками. Сотрудник ювенальной службы, дородный мужчина с низким, но мягким голосом, представил нас детям. Я присел на корточки перед Винсентом и протянул ему руку, мол, дай пять; он молча уставился на нее, так что я потрепал его по голове и сказал, как мы рады видеть его и его сестру.
Я наклонился вбок, чтобы рассмотреть Люси, но она вжалась лицом в спину брата.
– Она боится бородатых, – пояснил Винсент.
– Ну, – сказал я, – по крайней мере, у Кэри нет бороды.
Винсент улыбнулся. Придушенный голос из-за его спины:
– У женщин не бывает бороды.
– Ты уверена?
– Ты валяешь дурака, – сказала она.
Мы показали им их комнаты, их кровати, комод, который им предстояло делить на двоих. Они тут же поссорились из-за кроватей, несмотря на то, что те были совершенно одинаковыми, и из-за нижнего ящика в комоде.
– Не будь идиоткой, – сказал Винсент.
Люси расплакалась. Но не успели мы ничего сказать – как же, наш первый воспитательный момент, – а Винсент уже обнял сестру и сказал, что просит прощения, пусть она берет себе нижний ящик, только пусть она отдаст ему кровать рядом с выключателем, и она ответила – ладно, только пусть он перестанет называть ее идиоткой, и он сказал – ладно, только пусть она позволит ему распоряжаться светом, и она сказала – ладно, только пусть он перестанет называть куклу, которую она брала с собой в постель, Баркер, а не Паркер, и перестанет делать вид, что ее кукла лает, и перестанет поднимать куклу над головой и ронять ее, притворяясь, что она упала с неба, и он сказал – ладно; но я видел, что он держит за спиной скрещенные пальцы.
Их мать, наркоманка-героинщица, приезжала повидаться с ними каждую вторую неделю, за исключением тех моментов, когда «плохо себя
Когда она приехала к нам в первый раз, после реабилитационного центра и «в завязке» около двух месяцев, она то и дело выходила на улицу «подышать». У нее астма, объяснила она нам, но когда мы выглянули в окно, то увидели, что она курит. Один раз она заметила, что я смотрю на нее из окна, отвернулась и выронила сигарету. Зайдя в дом, сказала:
– Невозможно бросить сразу все. Я имею в виду, они-то как раз ожидают, что ты сразу откажешься от всего.
Она художница, сказала она нам.
– Но теперь я должна искать такую же идиотскую работу, как у всех остальных.
Во время своих визитов – по капле, по кусочку – она в общих чертах поведала нам свою историю, по крайней мере, ее самую последнюю главу. Отец ее детей, тоже художник («Намного лучший художник, чем я. Я имею в виду, он был настоящим художником, он жил этим»), умер от передозировки, когда она была на шестом месяце беременности; дети его не знали.
– Может, оно и к лучшему, – обронила она, но в свой следующий визит сказала: – Как бы мне хотелось, чтобы они с ним познакомились! Не как с отцом, просто как с художником.
А через раз, еще не успев поздороваться, словно продолжая разговор, который она вела сама с собой в метро, сказала:
– Он непременно станет знаменитым. Вы бы видели, что он оставил после себя! Люди из художественной тусовки – они его просто обожают. Они не позволят его работам умереть.
Мы немного поговорили о детях – Винсенту понравился парень, который торговал орешками на стадионе; Люси понравились жирафы в зоопарке; оба они боятся самолетов, боятся высоты; Винсент время от времени мочится в постель – но как только возникала пауза, а иногда даже когда никакой паузы не было, она говорила: «Его имя – Мейнард Дей, но все звали его Мэй Дэй, майский день», или «Думаю, могло быть и хуже, я могла бы окочуриться от передозняка вместе с ним», или «У них ведь есть его гены, так что…».
И не знаю, чего в этом последнем утверждении было больше – утешения или огорчения.Всякий раз обнаруживая Винсента спящим рядом с Люси, мы понимали, что он намочил постель. В первый раз, когда мы переменили простыни в его присутствии и сказали ему, что все нормально, он рассердился: крепко зажмурил глаза, сжал руки в кулачки и напрягся всем телом; лицо его стало почти такого же цвета, как волосы.
– Он сделал это не нарочно, – уверила нас Люси.
– Мы знаем, – сказал я, а Кэри добавила: – Это постоянно случается с мальчишками, даже с Эриком, когда он был в твоем возрасте.
– Ничего не случилось! – воскликнул Винсент, при каждом слове рубя воздух кулаком. – Оставьте меня в покое!
Поэтому мы перестали менять простыни у него на глазах, вообще никак не комментировали то, что он мочится в постель. Иногда Люси поднимала эту тему окольными путями; она говорила Винсенту – так, чтобы мы слышали, – что прошлой ночью, забравшись в ее постель, он напугал ее, и, пожалуйста, пусть он не касается ее своими ногами, они холодные.
– Отлично, – сказал на это Винсент. А потом: – Мой отец был знаменитым.
Все, что угодно, только бы сменить тему. В паре близнецов, он, несомненно, был ведущим, и Люси, наверное, понимала, что его мокрая постель была единственным доступным ей рычагом влияния.
Однажды вечером, когда пора уже было ложиться спать, меня ждал сюрприз: ко мне пришел Винсент. Он хотел задать мне один вопрос, только «не перед девочками». Мы уселись на пол в моем кабинете, и он спросил, правда ли, что я мочился в постель, когда был маленьким.
– Да, – солгал я. – Как раз тогда, когда был в твоем возрасте.
– А ты когда-нибудь ночевал дома у других детей?
– Ну, пару раз… конечно.
– А когда это прекратилось?
– О, это длилось не так уж долго.
– Насколько долго?
– Ты боишься, что это никогда не кончится?
Он утвердительно кивнул.
– Поверь мне, – сказал я, – кончится.
– Но как?
– Никакой воды или сока перед сном.
– Мы это пробовали.
– Ладно, – продолжил я. – Я собираюсь рассказать тебе об одном тайном методе, но сначала ты должен пообещать, что никогда никому не расскажешь.
– Обещаю.
– Точно обещаешь?
– Точно обещаю.
– Придется потренироваться, – сказал я, – но со временем все будет получаться легко. Очень немногие дети об этом знают. Вот что нужно делать. Ты представляешь, что намочить постель невозможно. Этого просто не может случиться. Ты не смог бы намочить постель, даже если бы пытался . А потом, – продолжал я, – тебе нужно лечь в постель, закрыть глаза и почувствовать, какая сухая у тебя простыня, надо представить, как ты просыпаешься утром, а простыня точно такая же сухая. Тебе нужно закрыть глаза и увидеть это в своем разуме. Мы можем потренироваться сейчас, если хочешь.
Он закрыл глаза.
– Представь, как это прекрасно – проснуться в собственной постели, – говорил я. – У тебя сухие простыни, сухая пижама. Не открывай глаза, – предупредил я, – и по-настоящему почувствуй, как это ощущается. Просто здорово, правда?
Он согласно кивнул.
– Я хочу, чтобы отныне, прежде чем заснешь, ты каждый раз представлял себе, как с утра просыпаешься в сухой постели. Если обнаружишь, что тревожишься, просто скажи этой тревоге: «Извини, но сейчас ты мне не нужна», – и продолжай представлять, каково это будет – проснуться утром.
– Я не хочу тревожиться, – пробормотал он.
– Именно, – подтвердил я. – В этом-то и весь секрет.
– Легко, – сказал он, а утром мы обнаружили Люси в постели Винсента.
– Сухая, – сказал он, и это было первое его слово, когда он проснулся.
Позже, во время завтрака, он сказал:
– А у тебя есть какие-нибудь еще тайны?
– У кого это здесь есть тайна? – спросила Люси.
– У меня и у него, – сказал Винсент.
– Я тоже хочу тайну, – потребовала Люси, и Кэри пообещала, что попозже она ей одну раскроет.
– Ну же, – настаивал Винсент, – есть у тебя еще тайна?
– Это, – сказал я, – единственная тайна, которую тебе нужно знать.