Я из огненной деревни…
Шрифт:
И в этот момент мой сын:
— Мама, ты живая? (Плачет.)
Я говорю:
— Живая.
Он вырывается бежать. На нем был кожушок, он сбросил. И шапка горит на нем, и пинжачок горит… (Плачет.)Набрала я снегу, стала тереть, его тушить. А он вырывается бежать. А я говорю:
— Сынок, еще стоят!..
Вопрос:— А вы уже вышли из гумна?
— Не, в гумне. Ветер клонит, двери открытые, снег большой кидает, а мы у самых дверей…
В тот момент они отходят, эти немцы, потому
И мы за ними выходим — вот так, как от меня до вас Как они могли не оглянуться? Судьба какая-то есть на свете… Навес около гумна незакрытый. Гумно сгорело, а навес остался. И мы зашли туда. И только крик слышали, стрельбу большую и крик…
Сын может бежать, а я не. „Мамочка, ты — раненая“. А я говорю, что не. Ну, откуда ж кровь? А у меня эта рука порванная была вся. Не чувствовала я. Ну, он может бежать, а я — не. Там было такое дерево большое, срезанная елка. Снегу много надуло. Он меня тянет хоть в эту елку, в снег. Ну, куда ж он меня дотянет! Четырнадцать лет было. Дак я говорю:
— Сынок, спасайся, а мне уже все равно как будет…
Дошли мы еще дальше, полежали там немного, в яме, где песок брали. И вот в этот лесок, сюда. Этак вот с утра ходили мы, день, ночь ночевали… Он же тоже раздетый, только пинжачок на нем. На мне была теплая кофта такая, дак я ее сняла и на него надела. Дитя. Ходили мы, ходили, куда пи пойдем — немцы… Их нема, но они нам все равно в белых халатах показываются. От страха. Под утро петухи поют. А выйдем на край леса — немцы… А их же не было! Только люди приходили, трупы собирали, а их — не было… И уже так все доходит, что только спать — и все. От холода. Спать. Но я знаю, что как сядем — все… Лапок наломаем, на снег положим, я сажусь, а его беру на колени. Как он только засыпает, дак я его вот так вот… (Показывает, как будила.)А только сучья на деревьях трещат да падают. И того мы пугаемся…
Под утро вышли на край, и куда ни поглядим, всюду нам — немцы ходят…
Мужа моего они не убили. Взяли на подводу, чтоб показал, где Свинка, деревня такая. Там были эти „самооборонцы“. И там, в Свинке, моя мама родная жила. А они еще хотели туда, где там где-то Кошачий Брод есть, чтоб он туда вел. А им сказали, что не езжайте, потому что вас ночью убьют партизаны. И тут они мужа отпустили. И он пошел к моей маме. И мама его оттуда не пускала, потому что уже наше Рулево горело…
Грицто уже мама мне рассказала, когда мы с сыном в Свинку пришли.
Мама говорила, что мой муж, когда он ушел оттуда, из Свинки, глядеть, живые ли мы, дак говорил: „Если их нема, дак и я не вернусь…“ Женщина одна в чулках только по снегу из Рулева прибежала и сказала, что видела, как нас повели, и слыхать были два выстрела, а куда мы подевались — неизвестно… Он костей наших поискал и не нашел…
А мама моя запрягла коня и в Рулево приехала. Он плачет, а мама говорит:
— Они живые, они пришли уже до нас!
Потом мы жили у мамы. Я была черпая, темная. Больше года была ненормальная. „Немцы, немцы!.“ Куда я ни пряталась, куда я ни ходила — всюду немцы были… В белом, в белом… Нагнувшись ничего не могла делать, только стоя. Гречку на телегу подавать… Получился у меня менингит, гипертония,
А сын вот уже в этом месяце девять лет как помер. Мой Ростя. Шестеро внуков оставил… Они в детдоме, четверо младших…»
2
В Новом Селе Борисовского района, на Минщине. Михась Николаевич Верховодкарассказывал о том, как весной 1944 года убивали его родные Буденичи.
Михаилу Николаевичу сорок лет. Он был один в хате, однако по рисункам, наклеенным на стенке, здесь ощущалось присутствие детей. Впрочем, он и сказал нам после, что это дочка так хорошо рисует.
Человек характера мягкого, чуть ли не с женской лаской в голосе. Может, потому и помнит все так подробно. Как женщины. Рассказывал охотно, будто, наконец, дождавшись случая.
«…Два дня дождь лил… Ну, тут все вышли… Есть ни у кого не было ничего, голодный народ был. Посадились, солнце пригрело — все тут и посадились на месте.
А я сидел, не задремал, ничего. Известно, еще ребенком был. Гляжу: немец идет. Я только сказал:
— Ай, немец идет!.. Большой идет, с автоматом.
Моя сестра была. Брата убили тут же, на месте. Как я сказал: „Немец идет!“ — дак сестра — дала драпу в лес. Тут нашлась еще невестка — она тоже в лес. А дети — за нею.
Ну, а мы только повставали все. Стоймя стали.
Корова была привязана Он дал очередь в то место. Попало этой корове. Корова эта — по лесу. И повалилась. Как начала ногами… Пока она кончилась.
Он надумал — и ракету вверх — жах! Тут их аж черно стало. Повыбежали из лесу, окружили нас полностью, со всех сторон. Ну, хлопцы такие были — крест [4] во на рукаве и в черном одеты были.
4
Свастика.
Нас построили. Начали издевательства. Мужчин отдельно построили, а баб — отдельно. И начали лупцевать этих мужчин.
— Где ваше, бандиты, оружие?
Сюда подставит, под бороду… Карабин или черт его там знает. А я за юбку у мамы держусь. Я ж уже немного ладный был, первый класс кончил уже.
Так этих мужчин били, сколько им надо было, метров пятьдесят отогнали, лег пулеметчик… Минометчики легли с боков.
А у меня еще детский разум был — глядеть, как мина летит. Один лежит, а другой зайдет со стороны — швырь! Я видел это — мина летит и плюх там, свалится, туда, в березничек. Я то место знаю и теперь. Только теперь оно изменилось, конечно, много лет прошло.
Побили этих мужчин — бабы наделали крику. Пулеметами побили — куда ж они на чистом лугу денутся? Три пулемета. Как косанули! Там и мой брат был, Василь. Жена его с нами была и дети.
Прилетает один сюда, этот немец. Хотели нас в березничек, тут уголок один остался. Какой-то старший подъехал и говорит: „Нет!“ Или как он там сказал. Они изменили план. Как стали из миномета бить — два хлопца идут. Молодые хлопцы, може, им тогда по семнадцать было, по восемнадцать. Нас пока оставили. Тут плач. Тут дети эти плакали…