Я никому ничего не должна
Шрифт:
– Все считали, что я с ним живу, – тихо сказал Федор, – что мы с ним… это… состоим в связи.
– Я так не считала, – честно призналась я.
– Да ты вообще была не от мира сего. Тебе единственной было все равно, что о нем говорят.
– А это правда? – шепотом спросила я.
– Что – правда? Что он был голубой? Я не знаю. Я с ним не спал. Но дыма без огня не бывает. Может, у него что-то и было с кем-то. Ты не обращала внимания на то, что ты у него единственная девушка-дипломница? И до тебя, и после – только мальчики.
– Он говорил, что мальчики умнее, что с ними
Федор засмеялся.
– И что было потом? – спросила я.
– Да ничего особенного. Михаил Ильич продолжал преподавать – он был слишком хорошим педагогом, чтобы его могли уволить, с женой он расстался, неофициально, жили порознь, или она от него ушла, я не знаю. Вот и вся история. Знаешь, что меня больше всего потрясло?
– Что?
– То, что его жена все-таки тебя нашла и отдала пластинки. Я не верил в это. Я ведь был на похоронах и мог ей сразу все сказать – она прямо у гроба всех спрашивала, кто такая детка? Но я не сказал. Хотел ее, что ли, проверить на вшивость, на порядочность.
– Она сказала, что воля покойника – это святое. Что-то в этом духе.
– Его эта история сильно подкосила, – продолжал Федор. – Нет, даже не обвинения, не шепоток за спиной, а сам факт доноса. Мне казалось, он всю жизнь ждал чего-то подобного, а когда это случилось – не смог оправиться. У него ведь всю семью уничтожили, сослали, расстреляли по таким вот доносам и нелепым обвинениям. Случилось то, чего он боялся больше всего. Мне кажется, он и женился так, для отвода глаз. Ты ведь видела эту тетку? Где она и где Михаил Ильич? Как с разных планет… А потом уехала его мама, а он остался.
– Да, про маму я знаю, – подтвердила я. – А что он тебе оставил? – не удержалась от вопроса.
– Ты ревнуешь, что ли? – засмеялся Федор.
– Немного, – ответила я.
– Вот, – Федор показал в угол комнаты, где рядом с телевизором стоял проигрыватель Михаила Ильича. Тот самый, старый, огромный.
– Забавно, правда? – ухмыльнулся Федор. – Может, он хотел, чтобы мы встретились? И создал, так сказать, повод?
– Не говори ерунды, – отмахнулась я, хотя потом, по дороге домой, подумала, что Федор был не так уж и не прав. Может, Михаил Ильич, романтик в душе, мечтал о том, чтобы два его любимых ученика соединились и ходили в консерваторию, слушали музыку и были просто счастливы? Кто знает?
– Ты ходишь в консерваторию? – вдруг спросила я Федора.
– Нет, давно уже не был. А ты?
– И я нет.
Федор кивнул.
– Ладно, пока. Звони, – сказала я, понимая, что он не позвонит никогда.
– Да, ты тоже, – ответил Федор.
Такая вот история. А тут недавно я поймала себя на мысли, что хочу завещать свою библиотеку Лене. А кому еще? Лена ее точно сохранит. Ведь ничего ценного у меня в доме нет. Только книги. Получается, что Лена была моей любимицей? Она наверняка расплачется и будет именно так всем и говорить.
Так
– Детка, детей необязательно любить, нужно любить свое дело.
Я начала преподавать с горящими глазами. Думала, что все учителя должны быть такими, как Михаил Ильич. Я и сама хотела быть на него похожей. Наивная идеалистка. Мы все тогда были такими. А у меня еще и пример родителей – папа, мама. Они ведь о себе думали в последнюю очередь. Даже обо мне не в первую. Главное – люди, больные, которым нужна помощь.
Вот, про маму вспомнила. Хотя что значит – вспомнила? Я о ней и не забывала.
Знаете, когда взрослеют дети? Когда умирают родители. Все, за спиной никого нет. Никто не защитит. Ты – в свободном плавании. Никакие замужества, дети и работы не заставят тебя повзрослеть, «вырасти». Только смерть родителей. После смерти папы я стала взрослой, после смерти мамы – старой и очень уставшей.
Мама повторила судьбу отца, ушла так же, как и он. В том смысле, что до последнего момента никто не мог поставить ей правильный диагноз, и она себе не смогла поставить.
Я помню, что у нее с молодости болели ноги. Варикозное расширение вен – частая женская беда. Она сделала операцию, после которой не могла ходить. И до операции ходила с трудом – от боли.
Я помню ее зимой в тапочках на войлочной подошве. Она шла по улице, по снегу, и некоторые прохожие оборачивались. А она просто не могла натянуть на больные, перебинтованные ноги сапоги. Я не помню ее на каблуках – из-за этого она казалась ниже ростом и тяжелее, что ли, приземистее. А больным – тоже странное устройство человеческой психики – ее тяжелая походка внушала доверие, спокойствие.
Мама лечила себя сама. Однажды я пришла из института и увидела, как мама сидит на полу перед коробкой, в которой хранились лекарства. Она плакала навзрыд, как маленькая, шарила рукой в «аптечке», перебирала то, что там лежит, автоматически выбрасывала просроченное.
– Мама, что с тобой? – кинулась к ней я.
– Я не знаю, – ответила мама, – не знаю, просто не знаю, не могу понять.
Мама смотрела на меня так, как будто я могу подсказать ей диагноз и дать нужную таблетку. Но я не могла.
– Давай вызовем «Скорую», – кинулась я к телефону.
– Нет, сейчас мне нужно подумать. Просто подумать, – мама застыла над «аптечкой» и замолчала.
Она всегда так говорила больным. «Мне нужно подумать». Если больной продолжал говорить, мама его резко обрывала: «Помолчите, не отвлекайте меня сейчас». Рисовала в карте или на листочке какие-то круги и квадраты и потом, буквально через минуту, писала рецепт. Мне всегда казалось это странным – что тут думать? Вот папа сразу давал ответ на все вопросы. Даже по телефону, на том конце провода еще не успевали договорить фразу. Папа перебивал и уже отвечал. Он умел делать несколько дел одновременно – разговаривая по телефону, рассматривал себя в зеркале, выдирал невидимый волосок из носа, листал газету, лежащую на тумбочке, писал в записной книжке. А мама так не могла. Она «думала».