Я отвечаю за все
Шрифт:
— Скажу, — думая об угле и соскребая кашу с тарелки, ответил Устименко, — скажу непременно.
— Сабантуй к вечеру соберете? — услышал он вдруг.
— Это какой такой сабантуй?
— Раньше для такого случая молебен служили, — объяснила Матвеевна, — губернатор приезжали, а то его вице или же бригадный генерал в войну в империалистическую. А сейчас сабантуй. Скидываются, где начальство нехитрое, а где похитрее — бухгалтер там, например, заместо олифы, или ремонт рентгеновского аппарата…
— Ты меня, Матвеевна, на уголовщину не толкай, — усмехнулся Устименко. — Еще послушаюсь…
— Женька
Она прибрала большими, еще сильными руками посуду, составила на подносик и поплыла к двери. А в дверях столкнулась с маленьким человечком, который сказал ей «пардон, мадам», элегантно уступил дорогу и вошел, всматриваясь в Устименку живым взглядом знакомых, антрацитовой матовости зрачков. Владимир Афанасьевич поднялся, шагнул навстречу…
— Мой спаситель! — с гортанным грузинским придыханием сказал капитан Амираджиби. — Великий врач всех времен и народов! Не смотрите на меня таким сочувствующим взором, сейчас меня все жалеют и спрашивают, что со мной случилось…
Он крепко сжал руку Устименки своими сильными холодными пальцами, прищурился и сипло спросил:
— Похож на старую чахоточную обезьяну, да? Так выразилась обо мне моя любимая жена, именно так. А я не обезьяна, я капитан, «первый после бога», как пишут англичане и сейчас про нашего брата. Можно подумать? В смысле «первый после бога»?
Видимо, Амираджиби устал, потому что как-то сразу, вдруг замолк и долго силился отдышаться, сидя возле письменного стола и стыдливо бодрясь, — ему было неловко за свою внешность, за глаза, с их просящим выражением, за серое, морщинистое лицо, на котором борода росла кустами, было стыдно за самого себя, как бывает очень стыдно только сильным людям в случае вот такой, внезапной беды.
— Слишком рано пришел? — осведомился он с усмешкой.
— Что вы!
— Я нигде не ночевал, — сердито сказал Елисбар Шабанович. — Меня не забрали даже в комендатуру, помните, как нам было там тепло, а, мой спаситель? И этот матрос Петренко, который заподозрил, что мы диверсанты? И как мы попали прямо в рай к Родиону Мефодиевичу? Кстати, как он? Очень плохо?
Устименко ответил, что неважно, лежит в Москве в госпитале, туда уехала его дочь Варвара.
— Да, да, как же, — покашливая, закивал Амираджиби, — ее фотография висела у каперанга в каюте. Такие круглые глаза, как же, как же…
Они замолчали.
— Меня не пустили к нему в дом, к адмиралу Степанову, — вдруг напрягшись и даже на секунду захлебнувшись от бешенства, сказал маленький и сухонький Амираджиби. — Его сын говорил со мной на пороге. Такой толстый, такой симпатичный, такой откормленный поросенок. Он не позвал меня в дом. А я был с вокзала. Он порекомендовал мне гостиницу.
— Но вы сказали — кто вы?
— Зачем? Только вот в гостинице не было мест, и я сидел в кресле. Хорошее кресло из клеенки. Я сидел всю ночь. Вы все смотрите на меня? Ничего, они говорят, что я еще буду человеком, что это временно, что силы вернутся к старику Амираджиби. Я спрашиваю их: как мне возвращать мои силы, — вдруг крикнул капитан, — как, как, как? Они этого не знают. Они не проходили этого. Они не разрабатывали эту тему. Они говорят мне и моим коллегам, эти ваши коллеги, —
— Принести вам чаю? — спросил Устименко.
— Я пил воду. Я пью только воду. У меня сохнет во рту круглые сутки. Но они говорят — это тоже пройдет, примиритесь. Полгода я примиряюсь…
— Плаваете?
— Я? — удивился Амираджиби. — Кому я нужен после двадцати тысяч рентген? Только тем, которые любят выразить свое сочувствие. А теперь я скажу вам анекдот. Хотите, мой спаситель? Рака у меня не было.
— То есть?
— Было предположение и авторитет. Ее ассистенты — моей профессорши — теперь сказали со всей точностью. Старуха взяла биопсию поздно, уже после семи сеансов облучения. Конечно, биопсия ничего не дала. Но вы можете себе представить, какое у меня было горло после войны. Танец маленьких лебедей вы помните? И конвои наши тоже проходили не в Тихом океане. Старушка сказала, что в моем горле черт ногу сломит. Ангине винцента она не поверила, несмотря на то, что я пришел тогда из Африки, где бушевала эта ангина с красивым названием. Вы меня слушаете, профессор Устименко?
— Только я не профессор.
— Какая радость! Зато вы врач?
Он налил себе воды из графина в граненый стакан, отпил глоток и сказал едва слышно:
— И эта печальная обезьяна когда-то пела — «о старом гусаре замолвите слово, ваш муж не пускает меня на постой…» Первый после бога!
— А без моря скучно? — спросил Устименко, чтобы как-нибудь увести Амираджиби от его раздраженного состояния. — Или не хочется?
— «Собаке снится хлеб, а рыба рыбаку», — жестко ответил Амираджиби. — Гомер, кажется, изрек. Впрочем, наплевать! Вы меня положите немножко в вашу больницу? Раньше пели песню, там были слова — «жить скучая». Сейчас я это понял. Положите меня, я устал.
Устименко позвонил в приемный покой. Это был его первый звонок.
— Герой Советского Союза капитан Амираджиби, — сказал Владимир Афанасьевич. — Положите в четвертую, к Золотухину. Им вдвоем веселее будет, а там посмотрим. Елисбар Шабанович Амираджиби. Да, Нечитайло и Богословский…
Он положил трубку. Амираджиби молча на него смотрел.
— Я устал, — повторил он раздраженным голосом. — Я измучился. Мне осточертело. Капитана Павлова разорвало снарядом на мостике, капитан Зинченков утонул вместе с пароходом, капитан Рыжак умер от инфаркта, когда прочитал похоронную на сына. Я хочу умереть стоя, доктор, я не могу медленно загибаться. Меня это не устраивает…
Рот его дернулся от кривой улыбки, он махнул рукой и ушел, жизнелюбец и храбрец, которого скрутила не болезнь, скрутило лечение.
Владимир Афанасьевич позвонил домой. Вера Николаевна, как обычно, рассказала ему, что у нее болит голова и ночь она провела «ужасно». С Наташей тоже было все «ужасно», не слушалась, капризничала и ревела. И с Ниной Леопольдовной, разумеется, хуже всех.
Он слушал молча, ему было всегда стыдно от пустяков, которые так подробно выдаются за подлинные несчастья.