Я пережила Освенцим
Шрифт:
— Ну, довольна?
— Конечно… только чем?
Она возмутилась:
— Чем? Рубашкой. Будто всю жизнь в ней спала…
— Но я действительно всю жизнь спала в ночной, рубашке.
— Эх, — Зося свесилась надо мной с верхней койки, — что было в той жизни, то не считается… Ты являешься тем, что ты есть, с той минуты, когда тебя татуировали… До этого ты вообще не существовала. Ну, а теперь, когда тебя проверяют ежедневно, чтобы ты не пропала, теперь ты наконец человек…
— Зосе эти Бжезинки, кажется, на мозг повлияли, —
— Откуда ты, собственно говоря, взяла эту рубашку? — спросила я.
— Сорганизовала ее в «Канаде».
— Я считаю безнравственным носить рубашки после удушенных газом.
— Нет, вы только посмотрите на нее! — Зося уже почти выпала с койки. — Ты считаешь — будет лучше, если все пойдет им? Ведь мертвым уже все равно, а они… если бы ты знала, сколько они всего вывозят! Бараки «Канады» переполнены, машины непрерывно везут и везут в Германию, а мы должны спать голыми? Даже не подумаю быть такой дурой. Довольно я намерзлась.
— Зося права, — кротко сказала Яся с верхней койки. — Пока живые, будем спать в рубашках.
— Тише, девушки, вы ведь устали, пропустили столько цугангов.
Это был голос блоковой. В нашем бараке помещалось около 300 человек, а наша команда, насчитывающая шестьдесят женщин, была отделена коридором от остальной части, видимо, поэтому блоковая решила позволить себе обращаться с нами прилично — тем более что она считала себя «интеллигенткой». Ее обязанностью было сделать перекличку, отдать рапорт ауфзеерке и следить за штубовыми, чтобы они убирали в бараке. Все остальное время она сидела в своей комнатке вместе с шрайберкой, и, если у них была хоть капелька фантазии, они могли чувствовать себя почти как дома.
— Спи, Кристя. Как-нибудь устроится, — сказала Бася, засыпая. — Не думай о тех, из Майданека.
…Меня не касается, что сейчас умирает Незнакомая француженка. Меня не касается, что те мужчины стоят голодными возле зауны. Важно только то, что у меня есть рубашка, по мне не ползают вши, нарывы проходят, волосы отрастают, и кажется, по слухам, мы будем освобождены от апеля. Какое счастье эта команда, какое счастье, что у меня свой сенник, что у меня два одеяла, что блоковая не бьет, не кричит. В эти мои мысли то врывались темные бородатые лица в отблесках зловонного костра, то нагло расставленные ноги эсэсовца и его хлыст… Слышался безумный крик: «Это война!..» Наконец я все-таки заснула.
На другой день я снова штемпелевала карточки, приводила в порядок картотеку. Была прекрасная погода. Я отворила окно. Из зауны вывели небольшую группу людей. Они шли мимо наших окон. Впереди подросток, мальчик лет тринадцати, вероятно с матерью. За ними пожилой, худой господин в очках, с бородкой, очень старая женщина и прихрамывающий молодой мужчина. Все были очень бледны. Мальчик, — с Необычайно привлекательным лицом, вел за руку мать, которая передвигалась с большим трудом, как бы чувствуя, что каждый шаг приближает ее к смерти.
Мы
— В крематорий, — шепнула за моей спиной Бася. — Ты видела этого мальчика? Какой красивый! Неужели он через несколько минут умрет? Что он им сделал?
— Еврей, — ответила я, так обычно здесь отвечали. Одно это слово должно было оправдать все.
За группой шел эсэсовец, тот самый, который вчера ударил француженку. Шел медленно, как на прогулке, помахивая лениво хлыстом, явно довольный собой. Видно было, что его мысли полностью поглощены личными делами. Через каждые несколько минут он вспоминал о своих обязанностях, подымал хлыст и подгонял:
— Пошли!
Маленькая группа все отдалялась. Я хотела посмотреть, как входят в крематорий. Пожилой мужчина еще раз обернулся в нашу сторону. Я совсем высунулась из окна.
— Кристя! — услыхала я вдруг чей-то предостерегающий шепот.
В ту же минуту я заметила шефа. Он смотрел на меня, нахмурив брови.
— На что ты там смотришь? Что-нибудь интересное?
— Нет, я только хотела затворить окно.
Он не поверил, он хорошо понимал, в чем дело.
— Если еще раз замечу, — проговорил он медленно, сухо, обращаясь ко всем нам, — что вы смотрите в окна, вместо того чтобы работать, я распущу команду и виновных отправлю в штрафенкоманду.
Я знала, что моя судьба висит на волоске. Меня опять могут послать в лагерь, во вшивый барак, на работу в поле. Но в эту минуту все во мне так и кипело, мне было все равно, чем грозит шеф.
А шеф тем временем раздумывал, передвигая предметы на столе, наконец повернулся и медленно вышел.
В канцелярии нависла гнетущая тишина. Каждая делала вид, что занята работой. Каждая пробовала обмануть себя.
— Горят, — шепнула Бася, она и не пыталась притворяться, что занята делом, а, подперев руками голову, глядела вдаль.
— Боюсь посмотреть в окно…
— Не надо и смотреть, разве ты не чувствуешь дыма?
Действительно, через окно долетал до нас запах гари.
— Чувствую, но не верю, все еще не верю.
Бася иронически усмехнулась.
— Поверишь, когда с нами сделают то же самое. Впрочем, идем на улицу — увидишь.
Мы вышли. Труба первого крематория пылала. Кроваво-красные клубы огня и сажи вырывались из нее.
— Теперь веришь? — спросила Бася. — Смотри, горит этот красивый мальчик и пожилой господин, похожий на одного из моих учителей, понимаешь, горят люди…
Да, я видела, как они шли, видела, как вошли, теперь вижу огонь… И все же не верю, не могу поверить…
Надо было подумать об обеде. В глубине барака, где работала Зося, стояла печь. Варить пищу запрещалось, и это делалось тайком. Когда приближался кто-нибудь из начальства, подруга, стоявшая в дверях, предупреждала условленным знаком, и мы всегда успевали припрятать горшки. Весь барак был увешан мешками — можно было среди них укрыться.