Я — русский еврей
Шрифт:
Однажды зимой мама послала меня к нему в магазин по какому-то делу. Ехать надо было в Перово. Это был тогда город. Проходя в дядин кабинет, я удивился. Магазин был совершенно пуст. На полках под портретами Ленина и Сталина лежали какие-то страшные тряпичные зайцы и соломенные шляпы. За прилавком скучали две продавщицы. Рассказывали, что, когда выбрасывали тюль или тенниски, очередь растягивалась до самой станции. Но сам я этого не видел. В кабинете дяди я застал общественность города: милиционера, даму из горсовета, еще одну даму из горторга и дядиного коллегу, директора соседнего магазина, человека с огромным животом и плотоядными губами. Общественность выпивала и закусывала. На разостланной на письменном столе газете «Правда» лежали крупные ломти жирной селедки, колбасы и белого хлеба. Там же стояла початая бутылка водки. Пустая бутылка притаилась на полу,
Насытившись, в том числе духовной пищей, гости разошлись. Дядя Соломон выдвинул ящик письменного стола. Он был полон мятых купюр. Они лежали там плотным настом, как прелые листья в осеннем лесу. Послюнив пальцы, дядя вынул из ящика пять сотенных бумажек. Потом, оторвав от промасленной газеты угол, завернул в него деньги. Строго посмотрел на меня и сказал: «Отдашь матери». Помолчал и добавил: «А это тебе… гонорар». Потом вынул из ящика еще две сотни, но заворачивать их не стал.
Выйдя в синие сумерки на мороз, я уже знал свой маршрут. На электричке до Казанского, а оттуда на метро до «Театральной». Елисеевский был открыт допоздна. В поезде я то и дело доставал из кармана и разглядывал две мятые бумажки. Почему говорят, что деньги не пахнут? Мои деньги пахли селедкой.
Что купить на двести рублей? Об этом я думал все два часа, что простоял на морозе в очереди. Когда, окоченевший, я попал в зал, план действий был готов. Сперва купил за пятьдесят рублей эклер. Откусывал медленно и смотрел на витрины. На этот раз смотреть было приятно. Жирный ароматный крем медленно согревал меня. Потом съел французскую булку и пятьдесят граммов любительской колбасы. Оставалось еще тридцать рублей, и я решил купить на них пятьдесят граммов ландрина. Принести домой и подарить маме.
Я шел по темному Тверскому бульвару, от Пушкина к Тимирязеву. Снег скрипел под ногами. Пар изо рта столбом поднимался вверх. Под фонарем у памятника Пушкину я съел первый леденец. Пушкин, наклонив курчавую голову, с сожалением смотрел на меня. Пройдя бульвар, я даже не взглянул на памятник Тимирязеву. Мне было стыдно: от кулька с ландрином осталось меньше половины. Помню, что последний леденец я съел на родной улице у дома Шуваловой.
Я часто вспоминаю свой первый литературный гонорар и дядю Соломона. Утешает, что у великого Гейне тоже был богатый дядя Соломон, который поддерживал его. Правда, Соломон Гейне был побогаче, а стихи у Генриха Гейне — получше…
Пушкинская комиссия
Я вышел из родного подъезда, едва не забыв на почте сумку с продуктами. Повернул направо. Поравнялся с Институтом мировой литературы и памятником Горькому. В этом доме я был два раза. Впервые до войны — в комнатах музея Горького. Там меня потряс один экспонат. Это был портсигар, спасший молодому Горькому жизнь, когда кто-то ударил его ножом. Во второй раз — в годы перестройки, и тоже испытал потрясение. Я был приглашен на Пушкинскую комиссию с докладом о найденном в Париже дневнике Каролины Собаньской. Пушкин был страстно влюблен в нее. Он посвятил ей в 1830 году одно из самых пламенных и печальных своих стихотворений «Что в имени тебе моем…». Два письма Пушкина к Собаньской дошли до нас в черновиках, но все еще хранили тайну их отношений. Неожиданно на многие вопросы я нашел ответ в ее записках. Главное, однако, таилось не в этом. Судьба этой женщины оказалась удивительно современной. Собаньская была сексотом [6] . Жизнь свела ее с четырьмя великими современниками: Пушкиным, Мицкевичем, Бальзаком и Шопеном. И ни один из них не знал, что она пишет платные доносы в Третье отделение, следит за инакомыслящими, выдает польских революционеров. И я рассказал о ее жизни так, как будто речь шла о современном литераторе, состоящем на службе в бывшем доме Ростовых. На комиссии сидели какие-то суровые молодые люди с внешностью семинаристов. После моего доклада один из них сказал так:
6
Сексот — секретный сотрудник, тайный осведомитель.
— Я понял, что вы осуждаете
В первый момент от неожиданности я растерялся. А потом сказал члену Пушкинской комиссии, что Пушкин презирал стукачей и тайных полицейских. И напомнил об эпиграмме Пушкина на Фаддея Булгарина [7] . Когда я вышел на свежий воздух под липы на Поварскую, то вспомнил о предисловии к пропавшему однотомнику Пушкина издания тридцать седьмого года. И подумал, что каждое время хочет заставить Пушкина служить себе. А Пушкин служить не любил…
7
Фаддей Булгарин (1789–1859) — писатель, журналист, критик и издатель польского происхождения. Герой многочисленных эпиграмм. В том числе нашумевшей в свое время эпиграммы Пушкина, заканчивающейся строкой: «Беда, что ты Видок Фиглярин».
Уроки немецкого
За Институтом мировой литературы я остановился у дома архитектуры двадцатых годов. Годовалого, меня привели в этот дом учиться немецкому языку. В то время в Москве еще сохранились частные детские сады. В доме жили две молодые немки, сестры-близнецы. Помню, одну звали Инга, другую — Шарлотта. Они были так похожи, что я долго не отличал одну от другой. Жили они в отдельной трехкомнатной квартире, что по тем временам было редкостью. Их отец, видный немецкий коммунист, был еще и знаменитым хирургом. Отец «вовремя» умер в конце двадцатых. Его портрет висел в гостиной, где мы занимались. Утром мама отводила меня к сестрам, а возвращаясь с работы, забирала домой. В группе занималось пять или шесть детей из соседних домов, я — самый младший. Учили нас сурово. Говорить по-русски запрещалось. За это ставили в угол лицом к стене. Мама рассказывала, что по-немецки я начал говорить раньше, чем по-русски, и что латинские буквы выучил раньше русских. Сестры водили детей гулять, и я, когда подрос, отправлялся вместе с ними. Мы шли парами по Поварской мимо моего дома к Площади Восстания и гуляли там в сквере. После прогулки нас кормили обедом. И весь день Инга и Шарлотта говорили с нами по-немецки. Через три-четыре года я болтал по-немецки свободно. Кажется, первой моей немецкой книжкой были сказки братьев Гримм. Сестры давали книжки на дом, а утром проверяли задание. Потом сестры куда-то исчезли. Сколько лет я ходил в группу — не помню.
В школе в те годы иностранный язык начинали изучать в пятом классе. Впрочем, «изучать» — не то слово. После школы никто иностранным языком не владел. Думаю, не случайно. Свободное владение языком вызывало подозрение. Со мной было иначе. В пятом классе немецкий язык вела девушка, только что кончившая ленинградский институт и, как и мы, эвакуированная в Чкалов. Шла война. На стене класса висел плакат: «Убей немца». Учительница долго не спрашивала меня, но в конце первой четверти вызвала отвечать урок. Я не успел сказать по-немецки пары слов, как молодая учительница с испугом спросила меня: «Прости… ты кто, немец?»
Весь класс уставился на меня.
Я ответил: «Нет, я — русский» — и густо покраснел. Ведь там, в Чкалове, я наконец понял, кто я такой…
Много лет спустя я приехал в ФРГ в командировку. Зашел в Мюнхене в кафе и сел у окна на диванчик. К столу подсела старая женщина. Поставила перед собой фарфоровый кофейник и блюдце с яблочным пирогом. Это была одна из сестер — Инга. Меня она, естественно, не узнала. Тогда я представился и напомнил о доме на Поварской и уроках немецкого. У нее задрожали руки, и она уронила чашку с горячим кофе. Потом мы долго сидели рядом. Инга обнимала меня и целовала солеными от слез губами.
— Ты стал хорошо говорить по-немецки. Ты часто здесь бываешь? Сколько тебе сейчас? Пятьдесят? Боже мой, мы не виделись сорок пять лет.
В тридцать седьмом сестер арестовали и выслали в лагерь под Воркутой. Им было тогда двадцать семь лет. В лагере офицер охраны, заприметив Шарлотту, увел ее к себе в барак, покормил, напоил водкой и изнасиловал. Потом он изнасиловал Ингу. Вскоре Шарлотта серьезно заболела. Неизвестно, что это было. Возможно, рак. Инга умоляла офицера оставить Шарлотту в покое. «Какая вам разница, — говорила Инга, — нас ведь не отличить. Разве что родинка. У меня она на спине под левой лопаткой, а у Шарлотты под правой». Потом Шарлотта умерла.