Я — русский еврей
Шрифт:
После войны Ингу отправили на поселение в Казахстан. Там она встретила пожилого поволжского немца и вышла за него замуж. Пару лет назад ее вместе с мужем, дочерью и внуком выпустили в Германию.
— Моему внуку пять лет. Столько же было и тебе, когда мама забрала тебя из группы.
— Инга, вы помните мою маму?
— Ну как же… Она хотела, чтобы мы занимались с тобой еще и английским. Но у нас не было времени, и английский ты, видимо, выучил уже без нас… Кстати, почему бы тебе не зайти в Москве в нашу квартиру? Там на кухне, под антресолями, мы делали зарубки, измеряли ваш рост.
Вернувшись из Германии в Москву, я зашел в этот дом. Квартира стала коммуналкой: на двери висели три почтовых ящика. Меня впустили, но квартиру я не узнал и зарубок на кухне не нашел. Потом сообразил, что в квартире делали ремонт, возможно, не раз. И еще подумал, что сердечная память самая надежная…
Кирилл
За венгерским посольством можно свернуть на Молчановку. Там в доме со львами (каменные львы стоят у подъезда) жил мой друг Кирилл Холодковский [8] . Дружба с ним прошла через всю мою жизнь.
8
Кирилл Георгиевич Холодковский (1928) — советский и российский историк, политолог, доктор исторических наук.
Мы встретились в тридцать седьмом году в первом классе школы на Садовой, в том году, когда, согласно старому анекдоту, нас, детей, усадили за парты, а взрослых — в лагеря. Кирилл с мамой занимали крохотную комнату в такой же, как наша, коммунальной квартире. Только мне она казалась чище нашей коммуналки. Может быть, потому что в одной из комнат жил странный человек, развешивавший повсюду объявления. Например: «Больше одной конфорки не полагается», «Туалет больше десяти минут не занимать», «В унитазе ноги не мыть» и т. д.
Я так ясно помню эту комнату. Почему-то я за помнил ее в зимнее время. В комнате было одно окно, выходившее на арбатские крыши. Мороз выводил на нем причудливые папоротники и цветы. Перед окном — стол, за которым Кирилл занимался, за ним диван, над диваном висела черная тарелка радио, по которому мы слушали музыку. В те годы по радио передавали много классической музыки, а также театральных постановок для детей: «Три мушкетера», сказки Андерсена и Гофмана, «Клуб знаменитых капитанов»… Сидя на этом диване, мы любили слушать музыку и эти постановки, которые будили наше воображение. Здесь не было ни сцены, ни занавеса, ни декораций. Мы слышали, как лошадь д’Артаньяна стучит по камням парижской мостовой, как народ шумит и приветствует голого короля, как море плещется о прибрежную гальку. Мы сами во всем принимали участие, все было рядом, все было видно и слышно.
Кирилл происходил из старой русской семьи. В отличие от меня, он знал ее историю. Отец его, дворянин, был репрессирован где-то в тридцатых годах и в конце концов погиб под Сталинградом. А мама, родившись в купеческой семье, всю жизнь преподавала химию.
В комнате на Молчановке прошли мои первые университеты. Кирилл был носителем прекрасного русского языка, и мои первые уроки русского прошли в этой комнате. Кирилл исправлял мои ошибки, которые я приносил из моей квартиры на Поварской. Вот только один пример, который навсегда остался в памяти. Как-то речь зашла о Менделееве, и я произнес фамилию великого русского химика «Мэнделеев». Кирилл исправил меня, сказав, что фамилия «Менделеев» происходит от русского выражения «делать мену» или «разменивать», и привел в пример фамилию знаменитого немецкого композитора Мендельсона, которое происходит от имени «Мендель». Мне сейчас даже стыдно вспомнить об этом. Или еще. Мы были одного возраста (Кирилл старше на год), но я еще не дорос, не расслышал великую музыку Рахманинова. Кирилл заставил меня вслушаться в нее, и сейчас я не представляю себе, как я мог тогда жить без Рахманинова. Мы оба были музыкальны, но вкусы имели разные. Кирилл утверждал, что родоначальником русской музыки была «Могучая кучка» [9] , и прежде всего Мусоргский. А я отдавал предпочтение Римскому-Корсакову. Как наивны и замечательны мне кажутся сейчас эти споры двух мальчиков четырнадцати лет, ходивших вместе в это голодное военное время в подвал здания Верховного суда на Поварской, где по карточкам УДП им давали скудный обед (в народе УДП переводили так: «умрешь днем позже»).
9
«Могучая кучка» — творческое содружество русских композиторов, сложившееся в Санкт-Петербурге в конце 1850-х и начале 1860-х гг. В него входили: Милий Алексеевич Балакирев (1837–1910), Модест Петрович Мусоргский (1839–1881), Александр Порфирьевич Бородин (1833–1887), Николай Андреевич Римский-Корсаков (1844–1908) и Цезарь Антонович Кюи (1835–1918).
Кирилл любил порядок и был упрям. Я иногда подтрунивал над этим. Вот мы гуляем вдоль Поварской и доходим до Арбата. Дальше развилка. Налево — Суворовский бульвар, направо — Гоголевский. Мне хотелось пойти на Гоголевский бульвар, где в то время стоял старый памятник Гоголю. В каменном кресле сидит больной нахохленный Гоголь, а на фундаменте — барельефы его бессмертных героев (сейчас там официозный правительственный памятник Гоголю — высокому гордому человеку, а старый
В сорок четвертом году я и Кирилл перешли в 110-ю школу. И сели за одну парту. Гуманитарные способности Кирилла проявились очень рано, и после школы, получив медаль, он поступил на исторический факультет: закончив его, стал известным историком и политологом. А я колебался. В старших классах увлекался еще и математикой, и физикой. Однажды (когда я учился в восьмом классе) я сказал маме, что хочу после школы поступить в Литературный институт. Было уже послевоенное время, разруха и голод. Мама сказала: «Хорошо. О чем писать будешь?» И я задумался. Симонов писал о войне, война сделала его выдающимся писателем. Тогда впервые можно было писать о подвиге народа, а не стахановцев и не о социалистическом соревновании. Солдату до смерти было «четыре шага», и из-под пера выливались пронзительные стихи о любви. «Ты хорошо успеваешь по физике и математике, — сказала мама. — Иди на физфак или мехмат университета, а писать, если будет о чем, всегда успеешь». Она была права, моя мама. Ведь мы еще не знали, что нас ждет страшное время борьбы с космополитами и средневековый антисемитизм. И писать мне будет вовсе не о чем.
И я, как и Кирилл, получив медаль, пошел на физфак МГУ. И еще не знал, что сделал это вовремя, успел вскочить на подножку уходящего поезда.
Глава 2
«Лицейские» годы
Здесь я хочу рассказать том, что предшествовало Университету, моей работе в НИИПолиграфмаше и ксероксу. Итак, в сорок четвертом году я и Кирилл стали учениками 7-го класса 110-й школы. В ней прошли одни из самых счастливых четырех лет моей жизни.
Мерзляковский переулок в котором располагалась наша 110-я школа, выходил на Большую Никитскую улицу (бывшую Герцена). Угол занимал магазин «Консервы» — там мы пили томатный сок с солью и перцем. На другой стороне Большой Никитской — обшарпанное здание с колоннами, церковь, в которой венчался Пушкин. Нынче церковь отреставрировали и рядом со входом построили беседку, в которой стоят бронзовые Пушкин и Гончарова, одного роста, чужие и непохожие, Магазин «Консервы» закрыли. А здание школы передали музыкальному училищу при Консерватории.
Школа была знаменита. Директором был известный всей Москве Иван Кузьмич Новиков (Кузьма), поддерживавший в школе дух элитарности и интеллектуального соревнования. Сейчас мне кажется, что в то страшное время (мы окончили школу в 1947 году) Кузьма никого не боялся. В школе учились «сынки» советских партийных деятелей: Каганович, Шкирятов, Зверев, братья Тимошенко… Учились они плохо, их перетягивали из класса в класс, но зато в зимнее время в школе всегда было тепло. Впрочем, перетягивать приходилось не всех. Наш одноклассник Серго Микоян стал известным специалистом по Латинской Америке, журналистом, а главное, хорошим человеком…
До революции школа была гимназией. Да и внешне отличалась она от типовой обычной советской школы. Ведь как строили у нас средние школы? Пятиэтажки с коридорами от туалета до туалета. Вместо двух туалетов — учительская и кабинет директора. На подоконниках — горшки с цветами, между окнами — «руководящие» портреты. А на фронтоне, над входом в школу, — четыре высочайше утвержденных барельефа: Пушкин, Толстой, Горький и Маяковский. И только они. (А почему не Гоголь, не Чехов? О Бунине я уже не говорю.) В сто десятой не было этой казенной симметрии, как и руководящих портретов. Помню, висели портреты Нансена и Зелинского (школа сперва носила имя великого путешественника, а потом известного химика). Да разве дело было только в оформлении здания? Нашим школьным урокам математики, литературы и истории позавидовали бы студентах. Сам Кузьма вел «урок газеты», учил читать газеты между строк. По тому времени это была крамола для узкого круга. Эйдельман сравнивал нашу школу с пушкинским лицеем. Может быть, поэтому дружба учеников нашего класса прошла через всю жизнь. Каждый год мы приходим на свой традиционный сбор и с каждым годом сидим «просторнее, грустнее», вспоминая вслед за Пушкиным, «чему свидетели мы были». Эйдельман гадал, кто из нас будет Горчаковым [10] , переживет всех и в одиночестве встретит этот день — последнюю субботу ноября [11] . Сам он ушел рано, одним из первых.
10
Горчаков А. М. (1798–1883) — российский дипломат, министр иностранных дел Российской империи. Друг А. С. Пушкина по Царскосельскому лицею.
11
В последнюю субботу ноября каждого года проходит ставшая традиционной встреча выпускников 110-й школы.