Я смотрю на звезды
Шрифт:
— Выгоню, выгоню, — багровеет господин Айзенберг и, весь передергиваясь, уходит.
— Выгоню… Я тебя скорее выгоню, — кусает губы дядя Мотл-Златоуст.
Его огненно-рыжие волосы пылают, как костер. В эту минуту Мотл красив, и я готов пойти за ним на край света. Я готов поклясться, что он самый добрый, самый сильный, что господин Айзенберг не стоит его мизинца.
Взял бы свой рубанок, свои стамески, свои пилки и ушел бы отсюда навсегда. Есть же, наверно, фабрики, где не делают кроватей для президентов, где не жалеют стружек для
Я И БОГ
Сегодня опять суббота. Я пойду с бабушкой в синагогу.
Вы думаете, мне дома не сидится? Просто у нас существует уговор.
За каждое посещение молельни я получаю пять центов. Шутка ли: пятнадцать центов в день!
Раньше бабушка давала мне их наперед.
Но однажды я провинился. Взяв задаток, я кинулся в магазин Гайжаускаса, купил пригоршню леденцов и убежал с Винцукасом на речку ловить пескарей.
С тех пор старушка рассчитывается со мной только на обратном пути, после вечернего богослужения.
Вечернее богослужение тянется невыносимо долго. Во всем местечке нет болтливее человека, чем господь. Мало с него «шахрис лешабес» и «минхо» [3] . Другой на его месте давно бы договорился с нашими евреями.
Кантор Шлейме тоже хорош! К удовольствию бабушки он выводит вечернюю молитву особенно медленно.
Что им всем до меня!
Деньги бабушка держит в толстом носовом платке, которым никогда не вытирает длинного с горбинкой носа, и лишь изредка, вслушиваясь в проникновенное пение кантора, ловит блестящую, как оброненный грошик, слезу.
3
Утренняя и дневная молитвы ( евр.).
— На, — ворчит она всякий раз, когда мы возвращаемся со службы. — Слава тебе господи, что не нужно посещать твое святое место ежечасно. Иначе бы ты меня разорил, разбойник.
Разбойник — это не господь, это — я.
АГИТАЦИЯ
Я плетусь с фабрики домой. У мясной лавки меня останавливает Мойшке-Сорока.
— Мне папа из Каунаса пугач привез, — хвастает он. — И пистоны… Меняемся!
— На что?
— На голубя.
Мойшке-Сорока всю жизнь мечтает о голубях. Чего он только не предлагал за них Винцукасу — и мацу, и цветные карандаши, и глиняную копилку. А зачем Винцукасу копилка? Я, например, выбрал бы цветные карандаши и нарисовал бы радугу. Но мне Мойшке-Сорока никогда не предлагал их.
— А из твоего пугача можно кого-нибудь убить?
— Можно.
— Кого?
— Муху.
— Муху?
— И бабочку.
— А гимназиста Владаса можно?
— Нет. Он же не настоящий.
— Владас-то?
— Пугач.
— Не настоящий, а лезешь меняться.
Из мясной лавки на улицу струится запах
Липы пахнут, как пасхальный напиток.
Сено пахнет, как облака.
Хлеб пахнет, как пот.
Только деньги не пахнут.
Неправда!
Деньги мясника Гирша пахнут хворью. Я ни за что на свете не согласился бы стать мясником. Лучше быть землекопом или балагулой, лучше мостить улицы и выпекать хлеб, делать хомуты и шить ботинки, чем торговать требухой и потрохами.
— Значит, отказываешься меняться? — хнычет Мойшке-Сорока.
— Отказываюсь.
— Ну и не надо. Мне папа голубя привезет из Каунаса.
— Вот что он тебе привезет, — дразню я Мойшке-Сороку и показываю ему фигу.
Мойшке-Сорока шмыгает носом и, пальнув в меня из пугача, убегает жаловаться.
Ябеда!
Если мясник Гирш и привезет из Каунаса голубей, мы их обязательно переманим. И ни за какой выкуп не вернем: ни за телятину, ни за баранину, ни за цветные карандаши. Они будут нашими, как небо, как солнце, как радуга после дождя.
У синагоги я сворачиваю к Винцукасу.
— Чего притащился? — хмурится он.
— Так.
Винцукас развешивает белье. Длинная, натянутая, как струна, веревка прогибается под тяжестью передников, рубах, полотенец.
— Чьи они?
— Ничьи.
— Что с тобой?
— Не приставай — отколочу.
Я поворачиваюсь и собираюсь уйти. Но какая-то невидимая сила сковывает мне ноги.
— Не переживай, — утешаю я Винцукаса. — Я знаю еще одно место, где есть клад. Старая каменоломня.
— Клад, клад… Да я не потому…
— Я тоже.
— Брата в тюрьму забрали. Полицмейстер Корсакас и какой-то в шляпе.
— А что он украл?
— Ничего.
— Зачем же его забрали?
— Забрали и все.
— Может, сам он и не крал, а другим помогал?
— Сказали — за агитацию.
— За агитацию? А кто она такая? Что он с ней сделал? Избил или…
— Она… неживая.
— Значит, он ее того…
— Да не того… Он господина Айзенберга рассердил.
— Дядя Мотл его тоже рассердил. Но причем тут агитация?
— Она-то, говорит мама, и не понравилась господину Айзенбергу.
— Ему ничего не нравится. Хоть бы он сдох! А Казиса выпустят?
— Его отправили в Каунас.
— Тем лучше. Президент узнает, что Казис делал для него кровать, вызовет его к себе и скажет…
— Что скажет?
Что-нибудь… про агитацию… Я, скажет, тоже люблю агитацию. И жалко, что ее не любит господин Айзенберг, полицмейстер Корсакас и какой-то в шляпе.