Я видела детство и юность XX века
Шрифт:
Мама договорилась преподавать в местной школе, но занятия должны были начаться в сентябре. За избу были отданы пальто и платье, но жить нам было не на что, и мама занялась товарообменом. Все хозяйство легло на меня. Я стала «большой». Я должна была топить печь, варить кашу, кормить сестру. Как это ни странно, всему этому я быстро научилась, хотя бывало, что русская печка не разгоралась, нещадно дымила. Наташа оставалась без еды — или я забывала ее покормить, или каша пригорала — но она была удивительно безропотна и меланхолично сосала уголок наволочки, замусливая его до черноты.
Мама часто уезжала в город;
Первое время мама брала с собой Наташу. Станция находилась в степи. Поезда ходили без всякого расписания. Я должна была прислушиваться к паровозному гудку — если его долго не было, это означало, что мама сидит на станции голодная. Я брала кофейник с крепкой заваркой морковного чая, подкрашенного молоком, лепешку и шла на станцию.
Однажды за мной увязалась Катька, моя подружка. День был знойный. Выжженная степь звенела, над ней висела дымка, и станция — небольшой деревянный сарай — парила где-то на краю света. Вначале мы шли бодро, болтая о деревенских новостях и наслаждаясь одиночеством. Мы с Катькой поклялись, что будем верны друг другу всю жизнь, нашли кусочек стекла и кровью написали свои имена на ладонях.
Потрескавшаяся серая земля немилосердно жгла ноги. Мы попробовали идти на пятках, но и это не помогло.
— Давай посидим, — предложила Катька.
— Вот так бывает солнечный удар, — заметила я. — У нас в Тифлисе был мальчик, которому на голову скатился кусочек солнца, и он умер.
— Брешешь. А знаешь, почему земля трескается? Она внутри жидкая, кипит, и ее распирает. Пить хочется. Не бойся, мамке останется, — продолжала подружка.
Мы сделали еще несколько шагов, и во рту снова пересохло. Казалось, что язык потрескался, как земля. Кофейник становился все легче, а поезд все не шел и станция приближалась удивительно медленно. Была выпита последняя капля, я села на огненную землю и заплакала. Катька меня не понимала.
— Скажешь, что споткнулась и чай вылился. Делов-то!
Но в эту минуту совсем близко раздался спасительный паровозный гудок, я проследила за змейкой поезда, она остановилась у сарая и почти сразу же поползла дальше. Все в порядке. Мама попьет в городе. У нее не пропадет последнее молоко. Наташа не умрет.
Мария Семеновна, такая же беженка, как и мы, сообщила маме, что большевики победили.
Этой непонятной, но явно интересной новостью я поделилась с моими подругами, объясняя, что в Петрограде есть высоченная башня, на ее площадках разместились белые, зеленые, эсеры. А большевики влезли на самую высокую площадку, теперь командовать будут и в Тифлисе, и в Моздоке, и в Нальчике они. «Мой папа эсер, и я его никогда не увижу», — с поддельной грустью добавляла я, сама не веря ни одному своему слову.
В станице не только дети, но и взрослые не знали, что творится за пределами их деревни. И все эти белые, зеленые и красные — определения неинтересные, не имеющие к Екатериноградской никакого отношения. Поэтому мое сообщение никого не взволновало.
В станице жила сумасшедшая старуха. У нее был двухэтажный каменный дом в глубине заросшего сада, и с улицы видна была только ржавая крыша. Мать троих офицеров, старуха потеряла разум, когда в армию
Все молчали, а мне хотелось уйти. Осторожно ступая по сгнившему паркету, мы бродили по пустым комнатам. На стенах висели портреты военных в расшитых золотом мундирах. Огромная кровать — остатки былой роскоши — была покрыта грязным атласным одеялом. Больше мебели в доме не было, наверное, генеральша все стопила. В спальне на одной стенке висели три фотографии молоденьких офицеров, тут же на полу стояла щербатая ваза с крошечными выродившимися живыми астрами. Эти цветы мне напоминали о существовании солнца, жизни, и мы радостно убежали из этого мертвого царства.
С тех пор генеральше никто не кричал: «Бывшая, бывшая, где твои сынки?» Но она, наверное, и не заметила этой перемены. Ей было совершенно все равно, что творится вокруг. Прошло много десятилетий, а я жалею ее.
Становилось все голоднее. Мы уже пекли лепешки из смеси крапивы, лебеды и отрубей, которые я подбирала у деревенской мельницы. В основном в станице жили богатые казаки. Они презирали беженцев за их бедность, за то, что они горожане и не умеют физически работать.
Из города я встречала маму на околице. В этот раз поезд долго не приходил, степь исчезла в ночи и наполнилась какими-то незнакомыми и странными звуками. В деревне стали гаснуть окна, и я, испуганная, побежала домой.
Мама вернулась поздно. Она привезла папу. Он лежал в Моздоке на вокзале в своей неизменной фетровой шляпе и, несмотря на жару, трясся от озноба. Мама, нагруженная Наташей и бочонком с вином, все же доволокла его до поезда и привезла в Екатериноградскую. Все это время, пока мы его ждали, он пролежал в больнице в тифу.
Я, узнав в заросшем щетиной бродяге папу, кинулась было к нему, но он каким-то жалким, тихим голосом остановил меня: «Не надо, Ирина, я болен. У меня возвратный тиф».
Казалось: отец нашелся — наступит счастье. Но мои ожидания не оправдались. На меня навалилась масса новых забот. Мама по-прежнему уезжала в город, у нее окончательно пропало молоко, и Наташу она теперь оставляла дома. На мне лежала обязанность накормить сестренку и папу, а он превратился в ребенка, все время капризничал, нудно требовал белых булочек, взбитых сливок, о существовании которых я давно забыла. Я старалась отвлечь его, рассказывала ему сказки, которые когда-то читали мне, и самое удивительное, что он слушал их, расстраивался плохому концу и требовал к себе больше внимания, чем Наташа.