Янтарная ночь
Шрифт:
Без-ума-от-Нее ничего не хотел знать. Он попросту все отрицал. Он не видел Полину мертвой, не пошел на похороны. Заперся в комнате, как когда-то сделала она. Заперся не для того, чтобы притвориться, будто ждет ее, — зачем ему ждать ее, раз она и так здесь, с ним? Нет, не рядом с ним, но в нем. Даже не в нем, она и была им самим. Он сам стал Полиной.
Он начал подкрашиваться, наряжаться в платья своей жены. У него забрали эти маскарадные реликвии. Таде каждый день приходил проведать его, пытался говорить с ним, но тот уже не слушал. Ни Таде, ни Матильда, ни Роза-Элоиза, ни его дочь Баладина не смогли пробиться к нему. «Ну и оставьте его, пускай с ума сходит, — говорил Янтарная Ночь. — Хотя он и так всегда был помешанным. Жалким псом у ног своей жены. Оставьте, пускай грызет кости своей любви, не то вас покусает».
Отец Деломбр
Он слышал о Виолетте-Онорине, о чуде роз и крови, явленном вдруг в ее теле, о ее долгой агонии, о блаженной кончине. Какая же тайна коснулась ее с рождения, ее, вся жизнь которой была лишь покорностью благодати? Но не была ли такая благодать безумием, непонятным и необратимым бедствием? Мысль о Виолетте-Онорине мучила его, ибо через святость и страсть этой девушки тайна самой благодати бросала ему вызов, ужасая его. Пред нею он измерял собственную слабость, малодушие, бессилие — и сомнения. Ничего другого он так не жаждал, как сподобиться этой благодати, преобразиться ею до изумления, и ничего так не боялся, как той же самой благодати — опустошения. Страх все больше и больше брал верх над желанием; физический, почти животный страх, всякий раз накатывавший на него, отгоняя желание, едва он делал попытку броситься в бесконечную пустоту веры. И обращенный к нему с мольбой голос, настойчивый и неотступный, становился пыткой. — «Любишь ли ты Меня?» — с мольбой вопрошал голос. Желание хотело ответить: «Да», но его страх причал: «Нет!» Смерть Полины, безумие Батиста, ненависть их сына лишь усугубляли безотлагательность и мучительность этого болезненного вопроса.
Без-ума-от-Нее больше никого не видел и не слышал. Он становился Полиной. Ему уже неважно было, что у него отняли вещи и одежду жены, ему даже незачем было переодеваться. Превращение происходило внутри его тела. У него начали отрастать волосы, кожа сделалась тоньше и глаже. Но вскоре метаморфоза переросла в странное уродство. Изо дня в день его мышцы таяли, плоть опадала, кожа размягчалась, как каша-размазня.
Все в нем стало западать. Его плоть словно втягивалась вовнутрь — лицо, туловище, половой орган. Даже голос в конце концов стал звучать где-то внутри. Это выворачивание его тела происходило постепенно. Скоро он уже не мог ни вставать, ни ходить, превратился в тощий сверток тряпья, лишенный мускулов. Потом и кости размягчились, стали нежными, как хрящи.
Без-ума-от-Нее лежал в постели бесформенный, невесомый. Не закрывая глаз ни ночью, ни днем. Но глаза запали так глубоко, что невозможно было различить их взгляд. Впрочем, и сам этот взгляд обратился внутрь.
Он перестал говорить. Его язык ссохся и отвердел, застряв в горле словно крохотный осколок стекла. Уши, губы, виски тоже запали, глубоко врезавшись вовнутрь. Казалось, он стал лишь отпечатком самого себя.
Его член совершенно втянулся, вывернулся наизнанку, пронзая тело насквозь. Через эту внутреннюю скважину, образовавшуюся на месте члена, из него уходило все, и, по мере выворачивания, плоть заполнялась пустотой.
Полина проникала в него своим отсутствием — гонимая ветром, подобным струению тишины. Он чувствовал, как тихо уходит, уносимый Полиной, выветриваемый исчезновением Полины. Он сам становился исчезновением Полины.
Его член неуклонно углублялся в руины тела, проталкивая пустоту до самого сердца. Проникая в отсутствие Полины, проскальзывая в ее исчезновение. Пустота достигла сердца, и, когда эта последняя мышца его тела тоже вогнулась, тонкая оболочка опала без малейшего звука.
«Вот, — сказал Янтарная Ночь после смерти своего отца, —
Его тело вступало в пору ломки, и окружающий мир от этого тоже изменился. Его взгляд и все чувства сменили меру, ритм; места, которые так зачаровывали его в детстве, вдруг стали казаться ему мелкими и убогими. Ему не хватало пространства, он мечтал о других просторах, о более широких и прямых дорогах, о более сильных ветрах. Мечтал о другом общении, нежели с тяжеловесными и молчаливыми крестьянами, вросшими в почву Черноземья, или с бесцветными провинциалами, населявшими городок, где он учился в лицее на недельном пансионе. Мечтал о более ярких встречах. Мечтал увезти Баладину подальше от этой суровой и скучной земли. Он отрекался от своего рода, от своей памяти, от своего детства. Он изголодался по большим городам, по незнакомцам, попадающимся на пути, чтобы удивить и восхитить его. Он хотел уехать.
Он и в самом деле уехал. Через год после смерти отца покинул и Черноземье, и городок, и провинцию. Лицей он окончил с таким успехом, что ему была предоставлена стипендия для продолжения учебы — в университете. Мир наконец открывался перед ним, его звал к себе большой город. Огромный, далекий Париж, почти заграница, будет принадлежать ему. Золотая Ночь — Волчья Пасть встретил там свою самую большую любовь, а юный Бенуа-Кантен — свою единственную. Война украла у них эти любови. Но время войн прошло — разве не был он послевоенным ребенком? Послебратним ребенком. В любом случае он не хотел иметь ни памяти, ни привязанности, ни ностальгии. Он добровольно отказывался от своей земли — слишком черной земли, затерянной на окраине страны, поглощенной лесами, пересеченной слишком медлительной рекой, по которой плыли лишь тени облаков. Забытой историей. Он остался верен лишь Баладине.
Баладина. Однако ему пришлось разлучиться с ней. Он не мог взять ее собой в Париж, хотя она тоже должна была покинуть ферму. Таде и Ципель приютили ее у себя и воспитывали вместе со своей дочерью Несой. Они стали для нее тем, чем ее собственные родители так и не смогли стать; подле них она нашла нежность и спокойствие. Связывавшая их любовь была счастливой любовью, которую не тревожил ни один призрак. Казалось даже, что счастье столь же крепко привязано к ним, как несчастье — к ее родителям. Но главное, она познала в своем детстве не только то, что навязывал ей Янтарная Ночь своей ревнивой страстью. Детство перестало быть для нее лишь угловатым, строптивым возрастом, полным страхов и угроз. Детство обретало нежность и терпение. И этим она была обязана маленькой Несе. Казалось, что страх, сомнение, печаль не имели над ней ни малейшей власти. И рядом с ней Баладина забыла свою собственную печаль, избавилась от собственных сомнений и страхов.
Баладина не отвергала память подобно Янтарной Ночи. Просто ее память — больная, истерзанная память, данная ей от рождения, была словно омыта, очищена одним лишь присутствием Несы.
У Несы был дар — дар жеста. Каждый из ее жестов был не просто очерком в пространстве, а скорее неким осуществлением; даже больше: казалось, это письмена, осуществленные ее жестом. Письмена неуловимые, легкие, которые струились в прозрачности воздуха, огибая предметы, словно светящиеся светло-сиреневые медузы, что скользят средь водорослей и кораллов. Письмена водных глубин, глубин времени, мягко и точно разворачивающие свои белые знаки. Ибо ее жесты отличались точностью еще более, нежели изяществом. Каждый предмет, которого она касалась, становился изысканной безделушкой, обретал бесконечную утонченность вещей, наделенных отзвуками и отблесками. Вещей, хранящих в себе тайну. Быть может, оттого, что девочка росла среди причудливого хлама отцовской лавки, она и научилась поддерживать подобные отношения с вещами — совершенно непринужденные и деликатные. Даже совсем крошкой она ничего не опрокидывала, никогда не спотыкалась, ни разу не разбила даже малейшую вещицу. Ее тело восхитительно уживалось с пространством, будто не занимая его. Баладине достаточно было взять Несу за руку, чтобы тотчас же почувствовать, как в ней самой и вокруг воцаряется спокойствие и безмятежность.