Янтарная ночь
Шрифт:
Этого оказалось достаточно, чтобы и сам мальчик попал под подозрение, чтобы и его причислили к их клану. Его засыпали вопросами, не скупясь на оплеухи и пинки. Но мальчик, запуганный и отупевший от ударов наотмашь, не говорил ничего. И, чем больше он молчал, тем больше те теряли терпение. На смену оплеухам пришли кулаки. У мальчика кровь лилась из носа, из рассеченной брови.
Вид ли крови распалил внезапно гнев людей, склонившихся над ним? Как бы там ни было, они удвоили свои удары. «Ну, с меня хватит! — в конце концов сказал один из них, совсем выдохшийся, махая кулаками. — Затрещинами мы от него ничего не добьемся». Потом крикнул мальчику, съежившемуся на стуле: «Ладно, шутки в сторону! Будешь говорить? Не то поджарю. Хватит тянуть волынку!» Мальчик ничего не отвечал, он задыхался, у него был полон рот
Кликнули солдата Иёза на подмогу, чтобы продолжить допрос. Он явился. Не отпрянул при виде мальчугана, которого бросили на пол посреди комнаты с низким потолком. В конце концов, это ведь был всего лишь один из тех мерзавцев. Его хорошенько отделали — и поделом, особенно после того, что они сотворили с его товарищами, он сам видел. Чтобы наконец отомстить за них, ему, Иёзу, тоже нужны были виновные. Так пускай этот заплатит за остальных. Раз уж один из врагов попался ему в руки, был вырван у тени живьем, он его не выпустит, нет!
Пускай говорит, пускай признается, пускай выдаст наконец имена убийц, чтобы его потребность в отмщении тоже вышла из тени. Солдаты опять обрушились на заложника с вопросами, ругательствами и угрозами. Они все хотели знать, хотели, чтобы он заговорил, чтобы выдал виновных. Хотели этого до безумия, до опьянения. Тот мог лишь хрипеть и булькать ртом, слипшимся от вязкой слюны и сгустков крови. И чем дольше он молчал, тем теснее упорное желание найти виновных сжималось вокруг него, сосредоточивалось на нем. На нем одном, отданном на их милость. С каждой минутой он и сам становился все виновнее.
Он был виновен. Джебель-бордель — это он. Он, эта бесформенная куча на полу. В этот миг он был в ответе за все злодеяния, за все зверства, увечья и кастрации, совершенные над их товарищами. «Ну, партизан паршивый, надумал расколоться, или мы тебе яйца подпалим?» — сказал руководивший допросом, вытирая пот, струившийся по лбу. Им было жарко, они все словно опьянели от жары. Их лица, шеи, руки лоснились от пота — даже глаза, казалось, блестели от пота. От пота, сочившегося не из кожи, а откуда-то изнутри, поднимавшегося из самых недр плоти. От священного пота, порожденного гневом, ненавистью, страстью. Ибо теперь их обуяла страсть, голод. Безумие. В теле, в сердце, во взгляде этих людей и вправду было безумие. Безумие крови и страдания — им необходимо было обратить вспять ток крови и страдания, довести его до предела, до крайности. Быть может, в этот миг речь шла уже не о том даже, чтобы заставить заложника выдать неизвестные ему сведения, — он должен был раскрыть им тайну страдания, тайну человеческого крика. Тайну войны. Ибо в ней соединились очарование и отвращение, наслаждение и тоска. Древняя тайна, упрятанная в самых темных закоулках плоти, в самой глубине памяти. Желания, страха. Это и проступало на лицах солдат, сгрудившихся вокруг молоденького пастушка — на лице Иёза. Все они до головокружения хотели проникнуть в тайну войны, в ее «почему?». Этот пот поднимался из глубины их души.
Только мальчик не потел. Он истекал кровью, ему было холодно. Он дрожал. Ему было холодно до слез, до смерти. «Ладно, хватит! Давай, раздевайся, мы тебя подключим. Сам этого хотел» — сказал главный заводила. Мальчик не пошевелился, и тогда другие сорвали с него одежду, усадили на корточки, потом просунули ему меж согнутых рук и ног длинный железный прут. «Ну-ка, Иёз, — скомандовал старший, — наподдай ему!» Иёз, отупевший от жары, от пота, от запаха крови, подчинился послушнее, чем когда бы то ни было. Он стал крутить рукоятку маленького ящичка, крепко зажатого меж колен, словно ручку кофемолки. По железному пруту, через провод подсоединенный к генератору, побежал ток, а концом второго один из солдат стал водить по телу мальчика. Мальчик взвыл. «Ну вот, сам видишь, язык ты не проглотил, — сказал человек, водивший проводом. — Так назовешь теперь имена?» Но мальчишка упрямился, будто ничего не знал. Ему прикладывали провод к губам, к сердцу,
Иёз крутил свою рукоятку. Значит, враг никогда не выйдет из тени? Ибо даже теперь враг оставался тенью, лишенной лица, человечности, смысла. Если бы у этого заложника было лицо, взгляд, голос, то, быть может, Иёз и остановился бы, но тот увязал в страдании, словно в грязи, становился чем-то неодушевленным, бесформенным, безобразным, крикливым, совершенно опошляя пытку, которой его подвергали. Отвратительный кусок тухлятины, сотрясаемый хрипом и конвульсиями, без возраста, без истории, без особых примет.
Главный жрец допроса резко приткнул провод к яичкам мальчишки, скомандовав Иёзу: «Жми на всю катушку!» «Дело» обретало, наконец, свой подлинный смысл — вложить эту удвоенную ярость в отмщение за все обиды, нанесенные своим. Они добрались, наконец, до сокровенного смысла войны, всякой войны: яйца за яйца. Дело чести между мужчинами, великая, вечно возобновляющаяся трагедия подбрюшья самцов, возведенная в гордость, силу и достоинство. Иёз послушно ускорил вращение. Мальчик зашелся в крике и потерял сознание, рухнув лбом об пол, со скрюченными конечностями вокруг железного лома. Тот, что все еще держал конец провода в руке, перевернул его на спину ударом ноги в бок. Вот тогда-то Иёз и увидел ребенка.
Ибо он был всего лишь ребенком, этот подвернувшийся под руку за неимением лучшего враг. Бедный мальчуган едва одиннадцати лет от роду, с безволосым телом, с круглым животом, с маленьким, еще не сформировавшимся членом. Война открыла им свой тайный смысл лишь для того, чтобы он тут же обернулся бездной насмешки и боли. Они пытали ребенка. Доведенное до предела безумие войны разбилось, рухнуло, и вдруг снова появилось изуродованное, потерянное лицо жертвы — самым неожиданным, самым абсурдным и потрясающим образом — в этой иной интимности тела. Прямо посреди тела, в самом сокровенном, в самом уязвимом месте тела. Детского тела.
Пот, липший к его коже, вдруг иссяк и превратился в ледяную испарину. Иёз встал, бросив ящичек на пол. Его охватил сильнейший холод. Он чувствовал, что весь трясется. Озноб ребенка передался ему, он дрожал его дрожью, тонул в его страхе. «Эй, какого черта? — спросил тот, что все еще держал свой кусок провода. — Еще не кончено». И, желая ускорить возобновление операции, яростно пнул мальчика в поясницу, чтобы привести его в чувство. В тот же миг Иёз вырвал железный прут, стеснявший пытаемого, и, держа его обеими руками, обрушил изо всех сил на череп солдата, которому только что так покорно подчинялся. Тот упал замертво рядом с ребенком. Второй солдат, участвовавший в допросе, начал пятиться, инстинктивно потянувшись рукой к оружию. Но Иёз уже повернулся к нему со своим прутом. «Катись отсюда, — сказал он ему. — Убирайся немедля!» — «Не дури, Адриен, — осмелился пробормотать тот, — не дури, будет тебе…» — «Я же сказал — проваливай!» — повторил Иёз ледяным тоном. Тот вышел, пятясь задом, вцепившись в свое оружие.
Иёз закрыл дверь и вернулся на середину комнаты, к двум лежащим телам. Странно, у солдата была та же поза, что и у ребенка — на боку, с поджатыми руками и ногами. Он не шевелился, не дышал. Он был мертв, убит на месте. Он не мучился, его лицо выражало лишь крайнее изумление. Он был удивлен, этот солдатик, хотевший поиграть в великого инквизитора, столь внезапной переменой ролей. Умер раньше заложника. Война, которую он сделал своим ремеслом, а со временем и своей любовницей, не переставала его удивлять. Только что показала себя еще более непредсказуемой и вероломной, чем он мог предполагать. Он пал не героем на поле брани, а как пошлый истязатель, в какой — то конуре с низким потолком. И вот теперь лежал, уже не солдат, вовсе не герой, и даже не истязатель, а просто и исключительно жертва.