Янтарная ночь
Шрифт:
Письма накапливались в чемодане — почта до востребования для потерянных слов. Он всегда очень тщательно запечатывал конверт, наклеивал марку, разборчиво писал имя получателя: Баладина Пеньель. Только адреса всегда были разные, а между именем и фамилией он часто вставлял какое — нибудь слово. Баладина Склеп Пеньель, Баладина Надменность Пеньель, Баладина Восток Пеньель, Баладина Война Пеньель, Баладина Архипелаг Пеньель, Баладина Дрезина Пеньель, Баладина Тело Пеньель… Что касается мест назначения, то он всегда указывал их глаголами и наречиями — словами, обозначающими географию в действии, в движении и напряжении. Он писал ей в Вечно Бежать, Восхитительно Хотеть, Безмерно Кричать, Равнодушно Страдать, Извилисто Плыть, Невероятно Копать, Горестно Рифмовать…
Письма падали в чемодан, все. Имя Баладины замыкалось в темноте, тишина составляла кадастр местностей с именами глаголов и причастий. Он писал, писал ей, и этого было довольно. Этого было довольно, потому что в любом случае ничего не могло быть довольно. Его любовь к ней была слишком необъятна, слишком требовательна. Он писал ей с чувством полной потери и совершенной бессмысленности.
Он мало бывал в своем жилище. Спал там, писал. Остальная его жизнь проходила снаружи, постоянно балансируя между одинокими штудиями и блужданиями по городу. Он больше не виделся с Жасменом. С того вечера, когда он так жестоко оскорбил и изнасиловал Нелли, город стал для Янтарной Ночи — Огненного Ветра вольной зоной, где все было возможно — или все дозволено. И где, стало быть, речи Жасмена становились не более, чем смехотворным пустословием.
Он ходил по улицам, иногда, забавы ради, следуя за прохожими — но не за теми, что шли на работу или возвращались домой, ибо он не мог надолго привязывать свой шаг к их тяжелой и скучной поступи домашних животных.
Так ему попались два странных персонажа, на какое-то время ставшие его попутчиками. Двое Гласных, как он их называл. О и У. Гласный открытый и гласный закрытый. О значило Орникар. Все в нем было неопределенно, если не двусмысленно — возраст, происхождение, мысли, сама его раса. Он повстречал его на улице, за устричным прилавком. Хотя тот вовсе не был продавцом устриц — впрочем, Янтарная Ночь — Огненный Ветер так никогда и не узнал, кем на самом деле был Орникар, откуда взялся и чем промышлял.
Это было летним вечером. Он шел вниз по улице, раздавленной зноем и пустотой, по одной из тех улиц, откуда обыватели сбегают в августе, перекочевывая к морю или в горы. Проходя мимо устричного лотка, прилепившегося к большому ресторану, закрытому на время отпусков, он услышал совершенно необычный звук. Что-то вроде долгой звонкой вибрации, идущей от низких тонов к высоким. Он остановился, но ничего не заметил. Взглянул на вывеску, украшающую ларек: «Устрицы. Морепродукты. Ракообразные. Моллюски». Изнутри стены ларька были обтянуты рыбацкой сетью, усыпанной сушеными морскими звездами. В углу громоздились пустые плетеные короба. Странная нота, поднявшись в самую высь, превратилась в короткие попискивания, потом перевернулась и нырнула вниз, словно в глубь мутных вод, и утонула там. Потом зазвучала синкопами, дробясь на отголоски. В конце концов Янтарная Ночь — Огненный Ветер спросил: «Кто это так поет?» Он задал этот вопрос скорей самому себе, вслух, и был заинтригован настолько, что даже не ждал ответа. «Горбатик!» — крикнул чей-то веселый голос. Тут из тени лавчонки вынырнул какой-то странного вида человечек. Взъерошенный, словно чертик из табакерки. Цвет кожи неопределенный, что-то среднее между коричневым, оливковым и охристо-оранжевым. У него было длинное изможденное лицо, очень тонкие губы и узкие, миндалевидные, чуть раскосые глаза — черные, удивительно блестящие, с синеватым отливом. На самом деле, при ближайшем рассмотрении казалось, что его кожа натянута и заново сшита, как после тяжелого ожога, и это выглядело скорее как плохо подогнанная, уже износившаяся маска, чем как настоящее лицо. Действительно, была в этом чересчур обтянутом лице какая-то изношенность, словно его давным-давно, в раннем детстве, распороли и перекроили, так что по мере роста все это стало натягиваться и трещать по швам. «Горбатик!» — повторил он, отряхнувшись, потом запрыгнул на прилавок и уселся там по-турецки. «Ну да, горбатик!» — заявил он в третий раз с торжествующим видом. «Понял, — вымолвил, наконец, Янтарная Ночь — Огненный Ветер. — Это попугай такой, что ли?» — «О! — воскликнул тот ошеломленно, — так вы, значит, не слыхали про огромного веселого кита с черной переливчатой шкурой, который скачет по волнам и поет?» — «Нет. Но вы совсем не подходите под это описание. Скорей уж угря напоминаете». — «Вы плохо меня рассмотрели, — сказал тот. — Гляньте-ка!» И на этих словах он улегся животом на деревянной доске, поднял ноги, словно хвост, и стал надуваться. Поскольку ему и в самом деле удалось заметно надуться, его кожа почернела, и он возобновил свой подводный вопль. Потом перевернулся на спину. «Ну как? — спросил он, переводя дух. «Неплохо, — согласился Янтарная Ночь, — но это еще не кит-горбач, а всего лишь морская выдра». Тот принял обиженный вид и сел. «А сами-то вы, — наконец спросил он, — сами-то вы какое животное?» — «Смотря в какой день, — ответил Янтарная Ночь. — Люди ведь похожи на Ноев ковчег, и каждый носит внутри себя по образчику каждого вида животных. Обычно мы позволяем этой несчастной фауне подыхать от скуки и удушья в нашем спертом чреве — из страха, из глупости, из стыда, или даже из деликатности. Скажем, я ходячий зоопарк, но с преобладанием хищников, если точнее — псовых». — «Но, знаете, — опять начал тот, стрельнув у него сигарету, — я ведь не ограничиваюсь одним только китом, я животное метаморфическое. Не являюсь ничем определенным, ничем окончательным. Думаю даже, что я животное несуществующее: что-то среднее между грифоном, саламандрой и неуловимым чудом-юдом. Особенно чудом-юдом. Собственная мать меня так и не нашла. Только родился, сразу пропал! Если уж говорить начистоту, мне и самому никогда не удавалось себя поймать. Хоть и гоняюсь за собой уже не первый год, но, делать нечего, я неуловим». — «Короче, — сказал ему Янтарная Ночь, — вы, как я погляжу, сам Бог». — «Проклятье! — воскликнул тот, — как вы меня узнали?» — «Это нетрудно. Что Бог, что чудо-юдо — один черт. Ни тот, ни другой не существуют, однако всю жизнь только и делаешь, что гоняешься за ними».
Вот так Янтарная Ночь — Огненный Ветер и свел знакомство
Его дарование в этой области были безграничны; он мог превратить себя в какое угодно животное, от мышонка до слона, а между ними — в насекомых, рыб, птиц, и умел великолепно подражать любому их крику или пению. Он скрючивался самым невероятным образом, окрашивался во все цвета солнечного спектра, мог раздуться или съежиться на любое время, к великому удивлению зевак, всякий раз толпившихся вокруг него при виде столь небывалого зрелища. Короче, он очень неплохо жил своим искусством несуществования.
Но было ли это настоящей жизнью? Надлом в его душе все ширился, чувство отсутствия в себе самом и в мире только углублялось — пока не стало пропастью. Пропастью тоски и полного одиночества, куда он в конце концов и сорвался.
Янтарная Ночь — Огненный Ветер, видевший в Орникаре лишь сумасбродного весельчака и как раз поэтому сделавший его своим попутчиком, никогда не догадывался об этой тайной тоске, которая его точила, и совершенно не предчувствовал падения. Ему хватало того, что Орникар забавлял его и удивлял. Он никогда не спрашивал, почему у того лицо и даже все тело в жутких заплатах, будто их латали после обезобразившего несчастного случая. Никогда также не пытался выведать, почему Орникар не подпускал его к своему логову в предместье, зачем систематически подбирал всевозможные стеклянные банки, отчего с крайней осмотрительностью избегал наступать или опираться на людские тени, будь то на тротуаре или на стене, словно речь шла о каких-то священных и ужасающих отпечатках. Отнюдь не единственная блажь этого чокнутого божка, чуда-юда.
Падение чуда-юда было внезапным и стремительным. Случилось это теплым и солнечным апрельским днем. Орникар взобрался на статую Бальзака, вознесшую свою буйную голову и непомерное пузо на перекрестке Распай, в тени деревьев, недавно покрывшихся свежей листвой. В тот день Орникар изображал из себя полярную сову. Он взгромоздился на плечи статуи и хрипло заухал, распугав всех воробьев в округе и заинтриговав прохожих. Вскоре у подножия памятника сгрудилась толпа зевак; от группы отделился и немного выдвинулся вперед какой-то совсем маленький мальчик, смеясь и тыча пальцем в чудака, паясничающего на самом верху. Но мать тотчас же схватила его за руку, притянула к себе и прижала к своему белому платью, придерживая за плечи, чтобы он опять не сбежал. Мальчуган послушно застыл подле матери, держался довольно прямо, но продолжал показывать пальцем на Орникара. Таким крохотным детским пальчиком.
«Крау-ау-ау!» — кричал Орникар-сова, тараща глаза, принявшие оттенок расплавленного золота, и, казалось, с каждым мгновением покрывался белыми перьями. Толпа глазела на это необычайное превращение, разинув рот. А он с высоты своего насеста, странно уставился на палец мальчугана, которого только что углядел в толпе. На этот крошечный пальчик, который вдруг выдал его собственной памяти — невозможности собственной памяти. «Я полярная сова! — неожиданно объявил он дрогнувшим голосом между двумя уханьями. — Птица арктических ночей. Я вью гнездо среди камней и морозов, питаюсь звездами и леммингами, а в ночи полнолуния рву на куски дрожащие в снегу тени больших берез, чтобы кормить своих птенцов. Крау… Мои охотничьи угодья огромны, озарены снегом и тишиной; я простираю тень своих крыльев на студеные воды озер, вплоть до самого моря. Мне случается хватать чаек, куропаток, диких гусей, я нападаю даже на пингвинов, тюленей, а при случае и на медведей. А если случайно встречу человека, то бросаюсь прямо на него, клюю в затылок, потом пронзаю глаза и несу его слюнявый взгляд в крикливые клювики моих дорогих, вечно голодных малышей. Крау, крау…» То, что он говорил, было настолько бессвязно и выкрикивалось таким резким голосом, что люди, столпившиеся вокруг статуи, почти ничего не понимали. Но люди почти никогда не вслушиваются в речи безумцев, лишь смотрят с благоразумного расстояния, как те вопят и жестикулируют, позволяя им вместо себя выпускать ужасы и чудовищ, которые кишат, глубоко запрятанные, в их собственных сердцах. Смотрят с жадностью и отвращением, как те отдуваются за них — не зная меры ни в чудачествах, ни в страданиях.