Ясность
Шрифт:
Дорогой я спал на ходу. Теперь мне кажется, будто я спрятан в этом низком, тесном погребе, замурован в покатый свод. Я весь — немой крик тела: спать! Я уже начинаю дремать, мной уже овладевают сны, как вдруг входит человек. Он без оружия, он обшаривает пол белой яркой точкой электрического фонарика. Это вестовой полковника. Разыскав нашего унтера, он говорит:
— Давай шестерых в наряд.
Туша унтера приподымается, зевает.
— Бютуар, Видам, Марга, Термит, Полэн, Ремюс! — командует он и снова засыпает.
Выбираемся из погреба и, более медленно, — из дремоты. Мы на деревенской улице. Но едва мы выходим под открытое небо,
Возвращаемся из наряда. Я ложусь в своем углу, еще более отяжелевший и разбитый, еще глубже погребенный на дне всего. Я начинаю засыпать, уходить в забытье; чей-то голос, убаюкивая меня, напрасно доискивается, которые сутки мы в походе, и перечисляет названия ночей: четверг, пятница, суббота… И снова появляется человек с ослепительным фонарем, требует смену, и я снова иду, вместе с другими. И третий раз он появляется. Ночь словно подстерегает нас: едва мы выходим, она посылает громовой ливень, разрушающий пространства; он разъединяет нас, затем мы снова стягиваемся, сходимся в темноте. По двое перетаскиваем бревна, затем груды мешков, известковая пыль слепит глаза, и носильщики покачиваются, как мачты.
И, наконец, в последний раз, самое ужасное: проволока, коричневая проволока. Каждому из нас дали по обручу из колючей смотанной проволоки огромному, в рост человека, и весом килограммов в тридцать. Когда несешь это эластичное колесо, оно вытягивается, как животное, и при малейшем движении пляшет, мнет плечо и бьет по ногам. Мое колесо пытается вцепиться в меня, остановить, повалить на землю. С этим грузом, одушевленным мучительной тяжестью и силой варварских движений, я пробираюсь развалинами вокзала, по камням и бревнам. Карабкаемся по откосу, земля скользит и убегает из-под ног, и мы из сил выбиваемся, тащим, подталкиваем нашу строптивую и остервенелую ношу. Невозможно добраться до, этой ускользающей вышки. Все же добираемся.
Я человек нормальный: я люблю жизнь, и у меня есть чувство долга. Но в ту минуту я всем сердцем призывал пулю, которая избавила бы меня от жизни.
Наконец-то у нас в руках нет ничего. Возвращаемся в состоянии какого-то зловещего блаженства. Помню, на обратном пути мой сосед сказал мне или кому-то другому:
— Листы волнистого железа еще хуже.
На рассвете приходится приостановить работы, хотя саперы сокрушаются, глядя на груды материалов, бесполезно загромождающих склады. Спим от шести до семи утра. С последними следами ночи покидаем погреб, слепые, как совы.
— А кофе? — спрашивает кто-то.
Нет кофе: ни поваров, ни кофе. Один ответ:
— Вперед!
Суровым, пасмурным, омерзительным утром перед нами на окраинах деревни возникают заброшенные, лишенные всякого ухода сады. Земля обгорела, залита водой, всюду валяются, словно кости, камни разрушенных оград. Там, где были деревья, в грязных лужах отражаются и меркнут желтоватые и полосатые тени солдат. Война грязнит поля, как лица и души.
Наша рота, серая, посиневшая, бредет, изнемогая от усталости. Останавливаемся перед сараем.
— Кто устал, может оставить мешок, — советует наш новый сержант. — На обратном пути возьмете.
— Если разрешают оставить мешки, значит, идем в атаку, — говорит один из бывалых солдат.
Он говорит, но сам тоже не знает.
Один за другим на угольно-черный пол сарая, как тела, падают мешки. Кое-кто все же предпочитает оставить мешок при себе: всегда найдется исключение из правила.
Вперед! Все
Прошли лес, затем снова зарылись в землю. В ходу сообщения попали под продольный обстрел. Страшно идти ярким днем по этим канавам, перпендикулярным линиям окопов, — ты на виду с одного конца до другого. Солдаты падают под пулями. И там, где они падают, толчея, короткая заминка. Остальные, задержанные на миг преградой, иногда еще живой, смотрят, насупившись, в разверстую смертоносную даль и говорят:
— Ну, что ж, пойдем, если надо. Пошли!
Они отдают свои тела. Свои теплые тела, к которым резкий холод и ветер и невидимая смерть прикасаются, словно женские руки. В этом соприкосновении живых существ и сил природы есть что-то плотское, девственное и священное.
Меня назначили в караул на слуховой пост. Пришлось пробираться туда почти ползком, низкой, сплошь загроможденной подземной галереей. Сначала я старался не наступать на эти сплошные кочки, но все же пришлось, и я решился. Мои ноги дрожали, ступая по твердой и податливой массе, заполнившей этот подкоп.
У выемки слухового отверстия — здесь когда-то была дорога, а может быть, и площадь — срубили дерево, и пень торчал столбиком, как стела. Зрелище это на минуту приковало взгляд, и, ослабев от физического изнурения, я был растроган этим подобием могилы дерева.
Через два часа я вернулся в свой взвод, в траншею. В ней мы и сидим. Канонада усиливается. Проходит утро, затем день. Наступает вечер.
Нас вводят в просторное прикрытие. Видимо, где-то идет атака. Время от времени мы поглядываем в отверстие между мешками с землей, скользкими и такими прогнившими, что кажется — они были когда-то живыми существами. Смотрим на перекресток, зимний и унылый. Смотрим на небо, чтобы определить направление бури. Невозможно что-либо понять.
Орудийные залпы ослепляют, вскоре они застилают горизонт. В воздухе дикая пляска клинков. Стальные глыбы раскалываются над нашими головами. При разрывах снарядов во все стороны разлетаются бледные лучи, а небо черное, как перед грозой. От края и до края видимого мира шевелятся, оседают, расплываются поля, и беспредельность зыблется, как море. Гигантские взрывы на востоке, шквал на юге; в зените — стаи шрапнели, похожие на вулканы в воздухе.
Ползут часы, ползут клубы дыма, еще больше омрачая этот ад. Вдвоем, втроем отваживаемся мы прижаться лицом к отверстию в насыпи, чтобы почувствовать землю и посмотреть. Но ничего, ничего не видно в этой пустыне, дождливой и мглистой, где ветер гонит и соединяет небесные облака и облака, поднимающиеся от земли.
Затем, под косым дождем, из серого густого тумана появляется человек, один-единственный человек; с винтовкой наперевес он идет, как призрак.
Смотрим на это бесформенное существо, на этот одушевленный предмет, покидающий наши линии, — он идет туда.