Ясновидец Пятаков
Шрифт:
Отец тоже приезжал в деревню к своей маме и передавал с кем-нибудь что-нибудь моей. Затем увёз свою маму в город, а дом её продал. Моя мама, его бывшая жена, одна осталась бичевать в деревне. В её доме собиралась компания пьющих людей разного возраста, от молодых до стариков. Все они казались похожими друг на друга одинаково тусклыми лицами и ещё тем, что не из наших мест. Мне не удавалось выяснить, откуда в деревне берутся эти тягостно-печальные персонажи, чтобы перекрыть им подступы и оградить от них мать. Я просто бил их. И молодых, и стариков, и женщин (было и такое), и мужчин. Старался делать это так, чтоб мать не замечала. Кто-то исчезал, но его место занимал другой, и одолеть эту
Итак, что я теперь имею и чего у меня нет? Семьи. С отцом и матерью мы чужие люди. Я вроде бы простил их, но не понял. А значит, толком не простил. Простили ли они меня? Не знаю. Куда девается любовь – и детская, и к детям? Я не люблю их так, как мог бы сын любить родителей, и то же самое могу сказать о них.
Нет профессии. Ношение мешков с цементом я делом жизни не считаю. Нет образования. Боюсь, что книжки, которые я постоянно глотаю, не образовывают меня систематически, а просто забивают хламом мой чердак и вообще попадают в мои руки абы как, практически случайно. Вчера с утра нашёл на остановке «Голод», теперь вот оторваться не могу. Кто мог забыть такую книгу? Наверное, такой же недотёпа, как и я.
Да, девушки нормальной тоже нет. Те, что порой встречаются, бывают очень умными и быстро понимают: со мною каши не сварить, бесперспективный. Ни своего жилья, ни основательности, ни даже внешности брутальной. Опять же сирота, пусть и при живых родителях. И главное – нет в жизни цели. Ироничный смайлик.
Но что-то же ведь у меня всё-таки есть?
Пожалуй, мизантропия. Откуда-то во мне живёт уверенность, что люди на земле друг друга недолюбливают и чуть побаиваются. Или боятся сильно. И потому их отношение друг к другу сползает по шкале от опасения до ужаса. Хорошо если не до ненависти. Они, мне кажется, должны бы думать так: «Признаюсь, я подозреваю вас – вам от меня чего-то надо, и это что-то может быть только бесплатным. Хотя бы просто не мешать вам жить. Сами же вы ничего не хотите мне дать, сказать что-нибудь ободряющее, искренне улыбнуться». Потому-то я часто уныл.
Что говорить о людях, когда я утром часто не хочу раздвинуть шторы, чтобы узнать, солнышко сегодня или дождик? При этом каждый шаг, нет, каждое движение и жест даются мне с трудом. Я словно наблюдаю за собой со стороны, и кто-то в голове моей всё время ноет: «Не выходи из комнаты, не совершай ошибку…» От этого я становлюсь едва ли не трусливым, а уж тяжёлым на подъём – так это точно. Ловлю себя на мысли, что равнодушие является удобнейшей из поз, а выгодней его может стать только подлость. И уж она-то, сочетаясь с хитростью, железно принесёт вам барыши!
Только вот страх внезапно оказался страху рознь. Вчера в больнице мизантропия получила нокдаун, и мне представилась смешной боязнь прослыть меж людьми жалким и слабым. Я взглянул на них глазами Гаврика и тут же решил: «В кои-то веки, Медвежонок, ты в выгодном положении! Хоть голова твоя и забита сомнениями, нутро всё же чувствует правду. Живи теперь дальше, как ты только что понял, и ни о чём не заботься, а Гаврик с Чингисханом подскажут, как быть и что делать!»
Как жестоко я заблуждался! Через минуту размышлений выяснилось, что следовать примеру Гаврика и образу его мыслей означает ежесекундную борьбу, нет, постоянную войну со своей ленью, подлостью и злобой. Со страхом, жаждой кайфа и унынием. Да и самолюбия никто не отменял. И никого я не простил, и не могу, и не пытаюсь… Я всего лишь вспомнил пьяную мать, тайно издевающуюся над нами с отцом, вспомнил, как в школе меня дразнили педиком, как Омар со товарищи пытался загнать меня в угол и лишить боеспособности.
Назавтра я с трудом объяснил Вакууму (который, как вы помните, остался за шефа) своё желание сдвинуть бригадную очередь посещений больницы и снова прошагать путь из порта в палату. Мне не удалось придумать ничего вразумительного, и я сказал ему как есть: шеф велел. Василий подозрительно взглянул на меня с высоты баскетбольного роста и пожал буслаевскими плечами – мол, поступай, как хочешь. И я пошёл.
Снега выпало за ночь, как космической пыли на Луне за миллиард лет. Одиноким астронавтом скакал я по нему и волочил ноги, озирался на свои следы и видел – тропочка кривая, а мои прыжки не унесут меня в полёт, хоть вовсе отмени гравитацию. Для него нужна верная дорога, прямая, словно взлётная полоса, да и как побеждается чин естества? Какая странная фраза… Откуда она у меня? Я вдруг сообразил, что, размышляя так, уже попал в полусферу Гавриковых мыслей, поскольку был рядом с больницей.
11
Радоваться! Удивительно, что именно состояние тайной радости, помимо прочего – испугов и напрягов, одновременно испытали мы с шефом, как только уловили волну Гаврика. Он словно просил нас взглянуть внимательнее на свет в больничных окнах, на пациентов и врачей, на время и пространство вокруг нас. И радоваться! Сначала я никак не мог понять: чему? Потом задумался: а почему бы нет? Вот же ведь: приятная погодка, ничего не болит (по крайней мере у меня), и есть возможность поверить и сделать что-то хорошее, значит, есть и обещания ради будущих благ… Стоп, опять непонятная… даже не мысль, а фраза. Надо будет спросить у Гавриила, если он ответит, конечно.
В приподнятом настроении я миновал охрану, надел припасённые заранее бахилы, остановился у дверей палаты и прислушался. Тишина. Уж не спят ли в шесть часов? Я осторожно приоткрыл двери и для начала изумился. Но не тому, что шефа и Витюши нет в палате, а Гаврик – под капельницей, нет. Полной неожиданностью было то, что четвёртый их сосед, не помню, как его, тот, что с ногой на вытяжке, сейчас стоял над постелью Гаврика, подмышкой опираясь на костыль, и одной рукой пытался вставить в катетер, прилепленный к руке нашего больного, шприц с какой-то мутной жидкостью. Другой рукой он удерживал руку Гаврика. Тот почему-то даже не вырывался, просто отчаянно и умоляюще смотрел на меня, появившегося в дверях. Шланг капельницы болтался не у дел, из него на пол бежало лекарство.
Меня как током дёрнуло. Я в два прыжка подскочил к месту событий и легонько дал соседу кулаком в плотное пузо, обтянутое потной тельняшкой. Тот пукнул, икнул и выронил шприц. Согнулся пополам, но не упал. Вместо сальной бороды и толстых красных губ я увидел плешь в белёсом редколесье. Гаврик задышал, как будто вынырнул.
– Сынок, не бей! – жалобно застонал бородач в тельняшке, когда я наклонился заглянуть ему в лицо. – Я же помочь хотел! У него там катетер засорился, а у меня промывка…
В этот момент в палату вошёл Чингисхан. Бородач мгновенно перескочил с нытья на визгливый крик:
– Ваш подчинённый меня ударил! Я буду жаловаться, в полицию заявлю! – Его глазки засверкали за стёклами очков.
Шеф очумело уставился на нас:
– Что случилось, Пётр Фомич? Миша?
«Ну, морячок, ты артист!» – снова поразился я, но вслух сказал:
– Пальцем его не трогал, Алексей Алексеич! Он Гаврику что-то вколоть пытался. Я вошёл, он шприц от неожиданности выронил. Вон там, под кроватью…