Ясные дали
Шрифт:
Лейтенант Стоюнин записывал в маленькую книжечку.
— А не рано ли создавать роты? — заметил он, не отрывая взгляда от книжечки. — Тут едва наберется на одну…
— Нет, не рано. — Я посмотрел на Щукина, и он поддержал меня кивком головы. — Мы сейчас создадим основу, ядро. Потом будем пополнять. А пополнения придут, лейтенант. Я в этом уверен. Но главная трудность, товарищи, в снабжении: чем будем кормить? Где возьмем хлеба?..
На крылечке появился Чертыханов в нижней, далеко не белоснежной рубахе, с опухшим от сна лицом; он по-хмельному качнулся, почесал расстегнутую грудь
— Васька, приготовь мне воды!
Через несколько минут Чертыханов появился одетым по всей форме; обходя избу и оглядывая спящих, даже перешагивая через некоторых, он громко проворчал:
— Ха, сонное королевство! Ну, воинство, ну, защитнички! — Он рассчитывал, что от его голоса бойцы проснутся. — Солнце взошло, а они прохлаждаются, как по нотам! С таким людом разве можно соваться в драку? — Остановился возле бойца, пристроившегося на лестнице. Вася встал рядом, с любопытством ожидая, что скажет Чертыханов; вздернутый носик мальчишки морщился от сдерживаемого смеха.
— Замечай, Вася; только русский человек может выдумать сам себе страшные мучения и с доблестью терпеть их. Гляди, как этот человек изуродовал себя, страдает, небось, но терпит, спит и в ус не дует. — Закурив, Прокофий выпустил в лицо спящему густую струю дыма. Потом еще одну.
Ноздри бойца, учуяв запах табака, задвигались. Затем он, открыв глаза, попытался встать, но перекладина переломилась, и он рухнул вниз, вскрикнув:
— Стой! Держите! Куда? Где я?
— На том свете. — Прокофий усмехнулся. Вася, сгибаясь и пританцовывая, икал от смеха. Боец, очевидно, понял, где он и что с ним, сонно хмыкнул:
— Фу, черт! Всякая чепуха лезет в голову… Будто туман меня захлестнул, а туман этот табаком пахнет. Будто задыхаюсь, совсем тону… Дай докурить…
Бойцы один за другим подымались, молчаливые, угрюмые, осматривались вокруг: что готовит им этот новый день, какие испытания? Косились на нас троих, стоящих неподалеку от избы, затаенно, требовательно и с надеждой. Кто-то закурил. Папироса пошла из рук в руки — каждому по две затяжки; один, маленький, востроносый, в очках с железной оправой, должно быть, из писарей, сделал три затяжки и сразу получил по затылку так, что очки соскочил с носа. Смех прогремел внезапно и дружно. Красноармеец, громадный и широкоплечий, расставив ноги, пил у колодца воду прямо из ведра; вода с подбородка двумя струями стекала на грудь, на носки сапог.
В это время из-за изгороди, разгребая высокие стебли садовой ромашки, вышел боец, который спал на лестнице, приблизился к нам. Нагловато ухмыляясь, он выставил вперед ногу носком кверху, — подметка сапога была оторвана, в ощеренную деревянными гвоздями дыру высовывался уголок грязной портянки. Белая, с желтой серединкой ромашка застряла в сапоге, когда боец шел по цветам.
— Видите обмундирование, командиры? — Боец поводил носком, как бы любуясь безобразием своего сапога. — Могу я ходить, а то, пожалуй, и воевать в такой обуви?
— Будешь воевать, — проговорил я, стискивая зубы, чтобы усмирить вдруг вспыхнувшую
Боец недоуменно и часто замигал, чуть отступив.
— Бу-бурмистров, — произнес он запинаясь. — То есть как это босиком?
Чертыханов, поспешно подойдя, грубовато дернул Бурмистрова за плечо.
— Ты куда лезешь? — Выражение лица у Прокофия было устрашающее, густой, с хрипотцой голос грозил бедой. — Товарищи командиры важные вопросы решают, как тебе, дураку, жизнь спасти, а ты с рваными сапогами суешься? Где ты их разбил? В лесу в футбол играл, пни считал? Теперь идти не знаешь как? На веревку взнуздай сапог. И уходи! А то вот ожгу по лопаткам — тогда запляшешь! Идем, идем… Я научу тебя ходить по земле, как по нотам!
Возмущенный таким насилием, Бурмистров попытался сбросить руку Чертыханова со своего плеча.
— А ты что за шишка?
— Я не шишка, я солдат. Идем, говорю.
Бурмистров, видимо, считал зазорным для себя покориться и отступить; он начал вызывающе препираться с Чертыхановым. Сержант Гривастов, придвинувшись, мрачно бросил:
— Ну? Пшел! — Каменное лицо его с дергающимся шрамом на щеке угрожающе нависло над головой Бурмистрова. Боец, недовольно ворча, отошел, шлепая оторванной подошвой; цветок ромашки взлетал белокрылой бабочкой при каждом его шаге.
— Видали? — спросил лейтенант Стоюнин, указывая на Бурмистрова. — Вот вам моральный облик… — Случай с сапогом бойца сильно взволновал его.
Щукин спокойно объяснил:
— Общеизвестно: то, что создается многими годами, большими усилиями, может разрушиться в один день, даже в одно мгновение… Это относится и к дисциплине, в том числе и к воинской. Но я убежден, что таких бойцов немного, хотя они сейчас и в бедственном положении. Да и этот Бурмистров, мне кажется, не такой…
— У актеров есть одно очень хорошее правило, — сказал я. — Чтобы завоевать симпатию, и доверие зрителя, заставить его и страдать, и плакать, и смеяться, в общем, полностью подчинить его себе, необходимо, чтобы темперамент актера, его страсть, его воля были выше и сильнее воли зрителя.
— Верно, — отметил Щукин. — Жаль только, что это не театр и не игра на сцене, а война…
— Знаешь что, политрук, — сказал я. — Напиши такой текст… вроде клятвы. Коротко, сжато и сильно. Мы дадим каждому прочитать и подписать. У знамени.
— Да, это следует сделать, — живо согласился Щукин. — Я сейчас же и напишу. Плохо, что у нас бумаги нет…
Лейтенант Стоюнин отстегнул сумку, вынул блокнот и подал политруку, тонко улыбаясь:
— Дарю…
Как я и предполагал, роты наши быстро пополнялись, — люди, двигаясь следом за наступающей немецкой армией, обходили деревни, занятые врагом, и забирались поглубже в леса. Они неизменно наталкивались или на избушку, — наш штаб, — или на бойцов одной из рот, занявших круговую оборону. Иные отбивались и уходили — то были трусливые одиночки, которые надеялись проползти к своим по всяческим темным щелям. Большинство оставалось у нас. Стоюнин распределял их по ротам, предварительно дав прочитать и подписать клятву.