Ястребиный князь
Шрифт:
Слепит рассыпчатое солнце, птицы звенят-выщелкивают, под ногами июньская цветь – как ни сторожись, ни приглядывайся, а невольно наступишь на какую-то глазастую ромашку или лиловый бубенец. Пахнет разноцветьем-разнотравьем, отошедшей от зимнего сна землей, и большой портрет Поэта, закрепленный на сцене, кажется на фоне леса живым лицом, выглянувшим из-за деревьев.
Еще не появилось культурное начальство у прокашлявшегося микрофона, беззаботно разгуливают в пестрых сарафанах участницы самодеятельного хора из села Молотицы, а уже какой-то хмеловатый мужичок из местных – рубаха распояской, галоши на босу ногу, – прислонившись к школьному сарайчику в поисках
На концерте зрители не щадят ладоней, и самодеятельные артисты поют и пляшут так, как будто их последний раз одарили широкой сценой. Деревенская публика не привыкла к покупным букетам: соберет девчушка прямо на опушке пестрый букет и, шлепая босыми ногами, бежит к склонившемуся в благодарном поклоне хору и дарит цветы той, которая стоит ближе, а вот вспрыгнувший на сцену мужичок с охапкой махровой сирени несет цветы той, которая ему больше всех глянулась, – красавице-плясунье с алой лентой в пшеничной косе, – идет отчаянно, словно в омут готовый кинуться, держа свой букет книзу, как обыкновенный домашний веник. Под веселый смех и горячие аплодисменты поклонник вручает сирень зеленоглазой дивчине, которая в порыве смущения прячет лицо в свисающие виноградными гроздьями лиловые барашки.
Бывало, следом за городскими испытанными поэтами вымахнет на сцену местный самопальный стихотворец с угрожающе-толстой тетрадкой в руке: «Дайте и мне сказать стишок!» Глаза поэта горят неземным блеском, в позе решимость, словно человек на амбразуру решился упасть, и ведущая, промямлив что-то о нерушимости программы, в конце концов сдается перед авторским напором и повальным одобрением зрителей: «Пустите Ваську! Пускай читает! Чем он хужее городских?» Пока Васька неуверенно переминается возле высокого, с техническими ухищрениями микрофона, ведущая делает последнее предупреждение: «Пожалуйста, только одно стихотворение. Самое короткое».
И откуда знать ведущей, что самое короткое стихотворение написано единой строкой на десяти страницах.
Порою заткнет за пояс приезжего массовика-затейника какой-нибудь алешунинский хитрован: «Послушай, парень! Твои загадки и моя внука разгадает. А вот ты мою старинную раскуси! «Здравствуй, брат родной, сын жены моей, жив ли наш отец, свекор матери твоей?» А ну-ка сообрази: от кого вопрос?»
Легко ли нынешнему человеку, частенько не отличающему шурина от свояка, сноху от золовки, разобраться в необычном родственном хитросплетении?
До синих сумерек длится народное гулянье. Коль весело гуляется, обиды забываются. Кружавчат цвет калинушки, грибов – косой коси, и кажется детинушке, что все еще поправится на матушке-Руси.
Сколько раз доводилось Полудину бывать в пятистенной «гнилушке» Полковника, обитой снаружи тёсом, а изнутри обшитой медового цвета доской! Наезжал он сюда не только в пору весенней охоты и в веселые «веничные дни», но и на Новый год, когда дачное жилье Полковника угадывалось по огромной шапке первозданного снега на крыше, мерзлым, нежилым окнам, заметенному крыльцу, без единого человечьего следа. Птичьи штришки и собачьи наброды на снегу только подчеркивали заброшенность зимней избы.
Поместительный «газик» свояка останавливался как раз напротив дачного жилья Полковника, съехав с проезжей дороги на обочину, в сугроб. Мужья и жены, жмурясь от солнечных отсветов снега, выбирались из забензиненного
Мужчины, оглядевшись и посовещавшись, шли за лопатами к соседям, а женщинам тем временем оставалось любоваться красногрудыми снегирями, облепившими рябину, да подкармливать крутолобых дворняжек, льнущих к машине.
Сменяя друг друга, мужчины пробивались сквозь высокие – по грудь – сугробы к наружной двери, очищали площадку для «газика». Закаменевший на морозе большой амбарный замок не поддавался ключу, и, чтобы его открыть, приходилось поливать ржавую железяку кипятком из чайника, который с радостью приносил сосед Славка, прозванный Полковником за многочисленные услуги Комендантом.
После доброго полива замок сдавался. Отъезжала наружная дверь, так густо облепленная инеем изнутри, что его можно было принять за погребную плесень, и мужчины, топоча заснеженными валенками, вбегали по скользким ступеням в коридор, обвешанный банными вениками, золотистыми пучками зверобоя, огородной мятой – сразу памятно веяло летом…
Над дубовой притолокой внутренней двери висела вделанная в березовую круговину большая щучья голова с широко раскрытой пастью – в пасти, колко обметанной белесыми зубами, торчала былка бессмертника и скомканные красные десятки доперестроечных времен.
Петрович, шагающий впереди, пытался с ходу одним резким движением одолеть внутреннюю дверь, но не тут-то было: после осенней сыри и крепких морозов дверь словно врастала в косяки и притолоку. Скобу рвали по очереди. В томительном борении у кого-то мелькала и тут же уничтожалась на корню малодушная мысль проникнуть в комнаты со стороны терраски. Побеждало мужское достоинство: ну не забираться же в свой дом по-воровски, выставив едва закрепленную раму! Надсаживая пальцы, мужчины продолжали рвать скобу, и наконец дверь отворялась с такой обескураживающей легкостью, что настырный Полковник, не удержавшись, садился мягким местом на пол.
Окинув зорким взглядом свое подзапущенное жилье, Полковник быстренько, пока не подоспела жена, убирал со стола красноречивую батарею бутылок, прятал в карман, удивленно гмыкнув, чужую пудреницу. Устранив самые неприятные следы своей осенней отлётной жировки, Полковник неторопливо, обретя обычную вальяжность, начинал сметать с грязной, с прожигами, клеенки серой заячьей лапкой мерзлые кусочки хлеба и сыра, объедки вяленой рыбы и россыпь мух, нападавшую вместе с потолочной трухой.
Осторожно, с невеселым приглядом входили в переднюю женщины. Была бы их полная воля, не поехали бы вместе со своими неразумными, впадающими в застарелое ребячество мужьями в такую домашнюю неудобицу.
Зато начинала радоваться, привыкая к людям, брошенная до весны старая изба. Разливистыми соловьями выпевали под тяжелыми мужскими шагами рассохшиеся половицы. Молодухой, которую озоровато ущипнули, взвизгивала дверь. Живо шуршал по полу обхлестанный желтый веник. Звякали дужки потревоженных ведер.
Полудин, наносив женщинам колодезной, с ледышками воды, уходил в сарай, сбрасывал стесняющий движения овчинный полушубок и, оставшись в свитере, принимался за полузабытую колку дров. Тяжелый колун, поигрывая с Полудиным, норовил вильнуть в сторону, ударить вскользь, шибануть по валенку. Но упрямый рубщик, сердясь и потея, заставлял дедовский колун подчиняться себе и с задорным уханьем разделывал чешуйчатые сосновые тушки, издающие волнующе-острый запах, терзал вязкое темное дубье.