Язвительные заметки о Царе, Сталине и Муже
Шрифт:
Главные вожаки большевизма — к России никакого отношения не имеют и о ней меньше всего заботятся. Они ее не знают — откуда? В громадном большинстве не русские, а русские — давние эмигранты. Но они нащупывают инстинкты, чтобы их использовать в интересах. право, не знаю точно, своих или германских, только не в интересах русского народа. Это — наверно.
Цинически-наивный эгоизм дезертиров, тупо-невежественный („я молодой, мне пожить хочется, не хочу войны“), вызываемый проповедью большевиков, конечно, хуже всяких „воинственных“ настроений, которые вызывала царская палка. Прямо сознаюсь — хуже. Вскрывается животное отсутствие совести.
Немилосердна эта тяжесть „свободы“, навалившаяся на вчерашних рабов. Совесть их еще не просыпалась, и проблеска сознания нет, одни инстинкты: есть, пить, гулять.
Хочется взывать к милосердию. Но кто способен дать его сейчас России? Несчастной, невиновной, опоздавшей на века России, — опять, и здесь, опоздавшей?
Оказать им милосердие — это сейчас значит: создать власть. Человеческую, — но настоящую власть, суровую, быть может, жестокую, — да, да, — жестокую по своей прямоте, если это нужно.
Такова минута.
Какие люди сделают? Наше Вр. пр-во — Церетели, Пешехонов, Скобелев? Не смешно, а невольно улыбаюсь. Они только умели „страдать“ от „власти“ и всю жизнь ее ненавидели. (Не говорю уже о личных их способностях.) Керенский? Я убеждена, что он понимает момент, знает, что именно это нужно: „взять на себя и дать им“, но. я далеко не убеждена, что он: 1) сможет взять на себя и 2) что, если бы смог взять, — тяжесть не раздавила бы слабых плеч.
Не сможет потому уже, что хотя и понимает, — но ив нем сидит то же впитанное отвращение к власти, к ее непременно внешним, обязательно насильническим, приемам. Не сможет. Остановится. Испугается.
Носители власти должны не бояться своей власти. Только тогда она будет настоящая. Ее требует наша историческая минута. И такой власти нет. И, кажется, нет для нее людей.
Нет сейчас в мире народа более безгосударственного, бессовестного и безбожного, чем мы. Свалились лохмотья, почти сами, и вот, под ними голый человек, первобытный — но слабый, так как измученный, истощенный. Война выела последнее. И война тут. Ее надо кончить. Оконченная без достоинства — не простится.
А что, если слишком долго стыла Россия в рабстве? Что, если застыла, и теперь, оттаяв, не оживает, — а разлагается?
Не могу, не хочу, нельзя верить, что это так. Но время единственное по тяжести. Война, война. Теперь все силы надо обратить на войну, на ее поднятие на плечи, на ее напряженное заканчивание.
Война — единое возможное искупление прошлого. Сохранение будущего. Единое средство опомниться. Последнее испытание.
Правительство Керенским составлено — неожиданное и (боюсь) мертворожденное. Не видно его принципа. Веет случайностью, путаностью. Противоречиями.
Премьер, конечно, Керенский (он же военный министр), его фактический товарищ („управляющий военным ведомством“) — наш Борис Савинков (как? когда, откуда? Но это-то очень хорошо). Остались: Терещенко, Пешехонов, Скобелев, да недавний, несуществующий, Ефремов, явились Никитин (?), Ольденбург и — уже совершенно непонятным образом — опять явился Чернов. Чудеса; хорошо, если не глупые. Вместо Львова — Карташев. (Как жаль его. Прежде только бессилие, а теперь, сверх него, еще и ответственность. Из этого для него ничего доброго, кроме худого, не выйдет.)
Ушел, тоже не понять почему, Церетели.
Нет, надо знать изнутри, что это такое.
На фронте то же уродство и бегство. В тылу крах полный. Ленина, Троцкого и Зиновьева привлекают к суду, но они не поддаются судейской привлекательности и не намерены показываться. Ленин с Зиновьевым прозрачно скрываются, Троцкий действует в Совете и ухом не ведет.
Несчастная страна. Бог, действительно, наказал ее: отнял разум.
Но надо же верить в хорошее. Ведь „хорошее“ или „дурное“ — не предопределено заранее, не написано; ведь это наши человеческие дела; ведь от нас (в громадной доле) зависит, куда мы пойдем: к хорошему или дурному. Если не так, то жить напрасно.
У нас ожидаются территориальные потери. На севере — Рига и далее, до Нарвы, на юге — Молдавия и Бессарабия. Внутренний развал экономический и политический — полный. Дорога каждая минута, ибо это минуты — предпоследние. Необходимо ввести военное положение по всей России. Должен приехать (послезавтра) из Ставки Корнилов, чтобы предложить, вместе с Савинковым, Керенскому принятие серьезных мер. На предполагающееся
Дело, конечно, ясное и неизбежное, но. что случилось? Где Керенский? Что тут произошло? Керенского ли подменили, мы ли его ранее не видели? Разрослось ли в нем вот это — останавливающееся перед прямой необходимостью: „взять власть“, начало, я еще не вижу. Надо больше узнать. Факт, что Керенский — боится. Чего? Кого?
Что же сталось с Керенским? По рассказам близких — он неузнаваем и невменяем. Идея Савинкова такова: настоятельно нужно, чтобы явилась, наконец, действительная власть, вполне осуществимая в обстановке сегодняшнего дня при такой комбинации: Керенский остается во главе (это непременно), его ближайшие помощники-сотрудники — Корнилов и Борис. Корнилов — это значит опора войск, защита России, реальное возрождение армии; Керенский и Савинков — защита свободы. При определенной и ясной тактической программе, на которой должны согласиться Керенский и Корнилов (об этой программе скажу в свое время подробнее), нежелательные элементы в пр-ве вроде Чернова выпадают автоматически.
Савинков понимает и положение дел, — и вообще все, — самым блистательным образом. И я должна тут же, сразу, сказать: при всей моей к нему зрячести я не вижу, чтобы Савинковым двигало сейчас его громадное честолюбие. Напротив, я утверждаю, что главный двигатель его во всем этом деле — подлинная, умная любовь к России ик ее свободе. Его честолюбие — на втором плане, где его присутствие даже требуется.
Вижу я это, помимо взора на предмет, — взора, совпадающего с Савинковым, — по тысяче признаков. Нет стремления создать из Керенского с его помощниками форменную „диктатуру“: широкие полномочия Корнилова и Савинкова ограничены строгими линиями принятой, очень подробной, тактической программы. Если Савинков хочет быть одним из этих „помощников“ Керенского, то ведь он и может им действительно быть. Тут его место. И данный миг России — (ее революции) тоже его, — российского революционера-государственника (суженного, конечно, и подпольной своей биографией, и долгой эмиграцией, однако данная минуточка требует именно такого, пусть суженного; она сама узкоостра).
Когда еще, и где, может до такой степени понадобиться Савинков?
Горючая беда России, что все ее люди не на своих местах; если же попадают случаем — тоне в свое время: или „рано“, или „поздно“.
На Корнилова Савинков тоже смотрит очень трезво. Корнилов — честный и прямой солдат. Он, главным образом, хочет спасти Россию. Если для этого пришлось бы заплатить свободой, он заплатил бы, не задумываясь.
— Дай заплатит, если будет действовать один и после очередных разгромов, — говорит Савинков. — Он любит свободу, я это знаю совершенно твердо. Но Россия для него первое, свобода — второе. Как для Керенского (поймите, это факт, и естественный) свобода, революция — первое, Россия — второе. Для меня же (м. б., я ошиблась), для меня эти оба сливаются в одно. Нет первого и второго места. Неразделимы. Вот потому-то я хочу непременно соединить сейчас Керенского и Корнилова. Вы спрашиваете, останусь ли я действовать с Корниловым или с Керенским, если их пути разделятся. Я представляю себе, что Корнилов не захочет быть с Керенским, захочет против него, один, спасать Россию. В ставке есть темные элементы; они, к счастью, ни малейшего влияния на Корнилова не имеют. Но допустим. Я, конечно, не останусь с Корниловым. Я в него, без Керенского, не верю. Я это в лицо говорил самому Корнилову. Говорил прямо: тогда мы будем врагами. Тогда и я буду в вас стрелять, и вы в меня. Он, как солдат, понял меня тотчас, согласился. Керенского же я признаю сейчас как главу возможного русского правительства, необходимым; я служу Керенскому, а не Корнилову; но я не верю, что и Керенский, один, спасет Россию и свободу; ничего он не спасет. Няне представляю себе, как я буду служить Керенскому, если он сам захочет оставаться один и вести далее ту колеблющуюся политику, которую ведет сейчас. Сегодня, в нашем ночном разговоре, подчеркнулись эти колебания. Я счел своим долгом подать в отставку. Он ее не то принял, не то не принял. Но дело нельзя замазывать. Завтра я ее повторю решительно.