Юдаизм. Сахарна
Шрифт:
Вот все, что мы можем здесь понимать, конечно, под углом догадки; но и еще важно: мысль операции не сказана Израилю — очевидно, потому, что она не к нему собственно обращена и даже не ему нужна: ему нужны обетования, что он «наследит землю», станет «обилен как песок морской». И все это в отчетливо понимаемых словах дано ему, как позднее в отчетливых же фактах было исполнено. Где это кончается — кончается понятное Израилю и прекращаются слова и объяснения: но тут именно и начинается операция, т. е. самый завет в сокровенном и навсегда для человека скрытом содержании. «Наследие» земли, как и «умножение» до сравнения с «песком морским» — земное; но тут нет завета, а только награда, обещание. Что-то покупается Богом у человека; таков тон «завета»: и мы видим деньги, которые ему отсчитываются («умножение, земля обитания»); но вещь покупаемая... в чем она? Что? Зачем? Эта вещь и по ней весь «завет» есть, конечно, не слово, а дело; что-то реальное, вечно действующее в Израиле — это-то уже ясно из его истории.
Этою-то реальною и никогда не объясненною стороною он обращен... ну, обращен не к земле, это очевидно именно по отсутствию объяснений, потому что объяснения не нужны человеку, и, следовательно, все
Что такое Библия? По отношению к «обрезанию», она есть только тысячелетнее
...дольней лозы прозябанье, —
т. е. только словесный комментарий к той же таинственно-непостижимой операции. Судьба Израиля есть фактическое исполнение одной и меньшей земной половины завета. Вывод из Египетского плена - только исполнение обещания Божия никогда не оставлять «заветных» Себе людей. «Народ — Твой»... «Народ Мот... «Мы — один для другого»; ни «мы — не для иных Богов, ни у Тебя - «другого народа, кроме нас». О, это «кроме»... оно - дух, кольцо, сила Библии. Кто этого не чувствует при ее чтении; и кто, посмотрев в бездонную глубину обрезания, не скажет: там они — «друг для друга».
Израиль стал священническим народом: на Библию легла печать святости, близости к Богу: «Мы знаем, познаем Тебя, Господи; как Ты, Господи, знаешь, познаешь же нас». Стать «обрезанным» и значит стать в отношение этого взаимного «познания», вечной молитвы к Богу человека, вечного водительства человека Богом. Вот отчего уже понятно, как объясняет переводчик на русский язык Талмуда, г. Переферкович, в своем «Введении», без обрезания всякий израильтянин становится «вне закона», вне круга Божиих забот о себе, Божией любви к себе; без Провидения над собою. Более чем понятно, что таковой не мог бы стать пророком, ни толкователем закона; еще менее — законодателем, «Моисеем». Напротив, мы видим в некоторые замечательные минуты, что начинает пророчествовать самая толпа у евреев. Такова была минута, когда оказался «и Саул во пророчествующих»; т. е. это значит, что каждый еврей, «обрезанец», в сущности, имеет в себе, по крайней мере, задаток, возможность пророчества. Вот «Иордан — ключ», под дубом Мамврийским, откуда течет 4000-летняя «Волга» Израиля. Мы не умеем лучше выразить, как этим сравнением, отношение маленького к большому; незаметного, крохотного, без чего нет, не появилось бы вовсе никогда — большое. Талмуд, в одном месте Мишны, замечательно ярко отражает эту нашу мысль. Язык как-то игриво насмешлив, и, по-нашему, содержит тайную насмешку над Веспасианом и Титом: «Ты находишь: все вещи, за которые евреи полагали души свои во время гонений, как-то суббота, обрезание и очистительное погружение — сохранились у них и доселе; а те вещи, за которые евреи душ своих не полагали — не сохранились у них, как Храм, субботний и юбилейный годы, суды и проч.»... (Талмуд, пер. г. Переферковича, т. II, кн. 3, стр. 7).
Побродим еще около этой мглы, в сущности бесконечно интересной. Что «обрезание — предохранительная гигиеническая операция» тут и «размышлять нечего», «мудрейшая операция, выдуманная Моисеем» — это мне говорили и за это горой стояли ученые евреи, доктора, юристы, с которыми я беседовал. Когда я спросил о нем, некогда, Вл. С. Соловьёва, он ответил, пожав плечами, полувопросом же: «Остаток человеческих жертвоприношений (принесение в жертву Богу части человека взамен всего человека)? «остаток фаллического культа»? С последним ничего определенного связать нельзя: «под сим камнем лежит Синицын». — Что? Кто? Злодей Синицын? Святой Синицын? Брюнет? Блондин? Женатый? Холостой? Надпись - молчит: «Под сим камнем лежит Синицын». И, очевидно, под такою надписью и нечто умерло, и совершенно умерло что-то жившее и непредставимое более, но что необъятно обширнее глагола: «умер Синицын», «умер фаллический «культ», от коих — «один камень», «одно обрезание». Филон и Филарет равно не понимают же обрезания и только читают «умер Синицын», «умер Синицын»; но в темной еврейской массе есть страшное чувство обрезания, и дивный Авраамов страх к Заветодателю-Обрезателю. В конце XVIII века жил знаменитый философ, из евреев, Мендельсон, автор «Федона», благоговейный чтитель Библии и вместе европейски образованный человек; говорят, его фигура послужила прообразом Натана Мудрого для его младшего современника, Лессинга.
Скорбя об унижении и духовном падении Израиля, своего народа, им любимого и оплакиваемого, этот новый Ездра решил поднять его к европейскому уровню и «почистить от тысячелетнего хлама». «Библия, а не Талмуд» - вот был его лозунг. Авторитет Мендельсона, громадный в Европе, был силен и у евреев, и мысль его, движение его благого сердца, вызвала среди них обширное движение, мало-помалу обнявшее все образованные и даже полуобразованные еврейские круги. Образовались «Общество друзей реформы» и «Община обновленного Храма»; лучшие раввины стали на сторону движения, раввины, т. е. уже талмудисты. Движение докатилось до 1845 года, когда устроен был
во Франкфурте-на-Майне конгресс друзей реформы: «Присутствовавшие на этом собрании евреи, — рассказывает нам еп. Хрисанф в книжке «Современное иудейство», — присутствовавшие более или менее равнодушно выслушивали все, что говорилось на съезде о необходимости религиозной реформы иудейства, не возражали против отречения от догмата о втором Мессии и восстановлении через него иудейского царства, о восстановлении Храма и возвращения в Палестину; прошла спокойно даже принципиальная мысль о неспособности косного юдаизма к дальнейшему развитию, что грозило отменою вообще всех существующих форм иудейства. Все было обсуживаемо, и без особенного волнения: но истинно
Вот - представление, где еврей синтетически собран, понимая или и не понимая, но чувствуя, что тут — его «я», все, с чем он живет здесь, на земле, что перенесет с собою и за роковую грань гроба, насколько и в той жизни сохранится его «я».
Еще замечательна вера, поверье евреев: что Ангел Иеговы сходит на младенца в момент обрезания и не оставляет его уже до гроба; на верование это давно следовало бы обратить внимание экзегетам Библии, в тексте которой выражение «Ангел Иеговы», как бы играющее в тенях с самым именем «Иегова» и заменяющее временами его, остается темным. Между тем верование евреев, что «обрезание» привлекает, призывает к младенцу, но, конечно, и ко взрослому «обрезанцу» Ангела Иеговы — проливает чрезвычайно много света на существо и миссию последнего. «Пребывает на младенце»... и — трудно представить, где бы иначе, как не в точке же обрезания, он пребывал бы. «Крест на шее» — вот наш теизм; иудейский своеобразный «крест» самим положением своим указывает центр теизма их, как противоположного нашему! «Оскверняет руки! Все — осквернят руки:». И этим до того пропитан юдаизм, что чувство к еврею всякого не еврея иначе и ярче и передать нельзя, как словом — «скверна». Мы скверны друг другу: вот суть дела и глубочайшая, чем разность теизма. «Все обрезанные — дети Божии, все не обрезанные — дети диавола», — решил рабби Бехаи. Итог подведен, и он выразителен. Бог... дьявол... да это — полюсы.
III
Замечалась всегда, отмеченная еще Тацитом, — «odium humani generis»3 у этого народа и обратно, то же непобедимое разделяющее чувство испытывали к евреям все народы: «Не наше, не наше!» «Не мы, не мы!». Какую бы взять параллель этого взаимного гнушения?
«— Не люблю я этих галушек, — сказал пан-отец, — никакого вкуса нет. — И положил ложку» (Гоголь, «Страшная месть»),
«— Знаю, что тебе лучше жидовская лапша, — подумал про себя Данило. — Отчего же, тесть, — продолжал он вслух, — ты говоришь, что вкусу нет в галушках? Худо сделаны, что ли? А брезгать ими нечего: это христианское кушанье! Все святые люди и угодники Божии едали галушки.
Ни слова отец: замолчал и пан Данило.
Подали жареного кабана с капустою и сливами.
— Я не люблю свинины!
– сказал Катеринин отец, выгребая ложкою капусту.
— Для чего не любишь свинины? — сказал Данило. — Одни турки и жиды не едят свинины.
Еще суровее нахмурился отец.
Только одну лемишку с молоком и ел старый отец и потянул вместо водки из фляжки, бывшей у него за пазухой, какую-то черную воду» («Страшная месть», глава 4). Читатель будет сейчас смеяться над нами, и сближением, какое мы хотим сделать. Сюжет повести «Страшная месть» — чудовищен: ничего подобного просто не могло прийти в голову Пушкину, Кольцову, Толстому. Перо этих авторов не заиграло бы никогда над этим сюжетом, даже если бы этим писателям, в каком-нибудь случайном разговоре друзей, был сообщен подобный рассказ. Воображение странного Гоголя не только взяло его, но и разрисовало в чуднофантастические краски, с каким-то испугом, но и вместе с каким-то влечением. Но вот что еще замечательнее: это вещий инстинкт Гоголя, этого первого мистика в нашей литературе, два раза невольно назвал жидов, жидовское, какую-то черную испиваемую воду, говоря о страшном лице, выведенном в повести. Какая-то тут есть связь; какое-то есть тут родство; что-то тут есть кровное: ибо как для дюжего казака пана Данилы странный отец Катерины, конечно, казался и был «антихристом», так ведь и еврейский раввин, которого мы цитировали, обратно назвал, разумея, конечно, и христиан в числе «необрезанцев»: «они суть сыны дьявола». Данило и раввин сходятся: «взаимно-антибожеское». Если Бог и истинный у одного народа, у другого — непременно диавол.