Юлия Данзас. От императорского двора до красной каторги
Шрифт:
Я. Ну, если ты сейчас будешь припоминать все эти оды и сонеты и т. п., так хватит надолго, а ты мне уж и так надоел. Отвались!
Не я. Нет, конечно, нечего перебирать все эти излияния в стихах и прозе… Но ведь тебе все-таки приятно вспомнить, что их было так много?
23
«Под девственным челом и нежным чистым лицом, / В глубоком блеске больших лазурных глаз / Вдруг раскрывается гениальный мыслитель» – по всей вероятности, стихи Пьера де Нольяка (см. выше, гл. 1), но они слабы.
Я. Уйди, наконец, окаянный!
Не я. Знаешь что, дорогая? Я, наконец, обижусь и действительно уйду совсем
Я. Что за вздор! Я сохраняю и развиваю в себе все то действительно духовное и божественное, что вложил в меня Бог, я отметаю только все мирское, все оскверненное именно бесовскими соблазнами. А ты, кажется, причисляешь к дарам Духа Святого даже тот блеск глаз и нежный цвет лица, которые когда-то вдохновляли на стихотворные излияния… Нечего сказать, хороши духовные ценности!
Не я. Врешь, ой врешь, diva Julia! Кстати, почему тебя в глаза и за глаза называли так? Diva Julia… semper augusta in gloriam sapientiae aeternae [24] … это, кажется, из той «литании», которая была составлена в твою честь?
24
Всегда величественная во славе вечной мудрости.
Я. Замолчи, безбожник! Еще вспомнил эти кощунства!..
Не я. Ладно, пусть «литания» была кощунственной. Но тебя все называли diva Julia, и это относилось не только к внешнему обаянию, но и к чему-то другому, духовному… здесь было признание в тебе какого-то высшего начала… И ты это прекрасно сознавала: недаром ты так презирала те комплименты, которые относились только к внешнему существу. Впрочем, тут сказывалось мое благородное влияние на тебя. Ты сердилась, когда тебя считали только хорошенькой женщиной, потому что сознавала в себе присутствие другой, мужественной и благородной половины твоей сущности. Jules – Julie – Диана – как называл тебя старик Б. Ха-ха! А сама ты себя скромно называла слоеным пирожком! И очень обижалась, когда при виде этого пирожка слюнки текли у какого-нибудь олуха, неспособного разобраться в истинных его и сложных достоинствах… В самом деле, diva Julia, вспомни, вспомни: ты в себе выше всего ценила меня. А теперь вдруг хочешь от меня отделаться и остаться при одной только бабьей твоей половине!
Я. Замолчи, изверг! Ты знаешь, чем мне досадить, ты знаешь, что мне ненавистно мое женское положение. Но ведь это всегда было, не только теперь. Я всегда мучилась тем, что я – женщина. И в том, минувшем, мире, о котором ты говоришь, это было для меня острым страданием – еще худшим, чем теперь.
Не я. Разве? Я думаю, diva Julia, что ты ошибаешься. Ибо там, в то время, у тебя были, все-таки, компенсации. Недаром ж ты, как-никак любила иногда щегольнуть своею внешностью, и одевалась всегда к лицу, и вообще, попросту говоря, иногда отчаянно кокетничала. И когда ты очень обижалась на кого-нибудь за то, что он видел в тебе только женщину, ты мстила ему именно тем, что пускала в ход все женские чары, чтобы свести его с ума и потом оставить в дураках… О, это была утонченная месть!
Я. Не напоминай!..
Не я. Нет, нет, не будем вспоминать про тот тяжелый случай, который закончился кровавой драмой. Я вовсе не хочу тебя расстраивать – наоборот, хотел бы тебя рассмешить, чтобы вывести тебя из состояния блаженного отупения… Так вот, вспомни, пожалуйста, забавный случай с В. Б. … Глупый, напыщенный Дон-Жуан, заявивший о глубоком презрении своем ко всякому «синему чулку»: ты держала пари, что скрутишь его в бараний рог… Ну и была же потеха! Помнишь веселый ужин у М.? Все подвыпили, даже тебе шампанское слегка ударило в голову, и все сидящие в тебе бесенята запрыгали… Ты потребовала от В., чтобы он лбом разбивал орехи, и этот дурак, позабыв весь свой лоск, лежал пластом на полу и щелкал лбом орехи о паркет, а ты подзадоривала его тем, что сидела над ним на краю стола и болтала перед его носом изящной ножкой, обтянутой таким умопомрачительным ажурным чулком, который отнюдь не вызывал воспоминаний о пресловутом «синем чулке»… То-то был смех! даже Таня [25] чуть не надорвалась от хохота, а В. с огромной шишкой на лбу…
25
Татьяна Арсеньевна Голенищева Кутузова (1879–1914), дочь графа Арсения Аркадиевича Голенищева-Кутузова, получившая в 1898 г. фрейлинский шифр, впоследствии была замужем за саратовским губернатором А. А. Куломзиным; близкая подруга Юлии Данзас.
Я. Перестань, наконец! Замолчи! Как тебе не стыдно! Ты смеешь еще говорить о какой-то благородной половине моей души, а сам вспоминаешь те мерзкие минуты, которые хотелось бы вычеркнуть из моей жизни! До сих пор краснею от одной мысли, что могла быть такой… Боже мой, Боже мой, сколько гадости было в моей жизни! И эта гадость теперь мстит за себя тем, что грязнит мои мысли! Боже мой, дай мне очиститься от этих воспоминаний! Как они мне мерзки, отвратительны! Сколько
Не я. Ну-ну, не волнуйся! Никакого особенного греха тут не было – просто молодость, задор! Забудем все это, если тебе это так неприятно. Я ведь потому только стал об этом напоминать, что ты меня раздосадовала своим отношением ко мне. Гонишь меня, точно я тебе враг, и совсем забываешь, что именно я тебя спас от опасности превратиться в светскую пустышку, что именно я стыдился твоих бабьих проказ и будил в тебе иные чувства, звал к другим идеалам… Я стыдил тебя, когда ты испытывала некоторое удовольствие, выслушивая сравнение твоих глаз с «голубыми звездами» и лица с персиком; благодаря мне ты приучилась в этой атмосфере восторгов, лести и низкопоклонства, которой ты дышала, ценить только те похвалы, которые относились к уму, таланту или в крайнем случае к твоим мужским качествам: смелости, удали, бесстрашию физическому и нравственному. И если тут была, конечно, доза самолюбования, то по крайней мере было удаление от круга интересов пошлой бабенки. Вот почему я снисходительно допускал, например, прославление твоих подвигов смелой наездницы, и мы оба выслушивали их не без удовольствия, даже когда они выражались не в изысканной форме. Помнишь, например, как приятно щекотали твой слух грубые восторги конюхов и берейторов в манеже, когда ты справлялась с такой бешеной лошадью, на которой никто не мог усидеть? Как приятно было слышать, как шептали они публике: «На такого коня никто и не сядет, кроме нее, – уж такая она отчаянная, семь чертей ей в зубы!»
Я. Послушай, скоро ли ты кончишь перебирать весь этот вздор? Ты мне положительно надоел… Все хочу забыть, понимаешь? Все! Отстань!
Не я. Ну, ты сегодня в каком-то озлобленном настроении. Ведь я только для того и перебираю иногда всякие забавные воспоминания, чтобы тебя рассмешить, отвлечь от твоих унылых копаний в собственной совести, чтобы заставить тебя порою хотя бы улыбнуться. Иногда это и удается, а теперь ты с каким-то ожесточением стала гнать всякие такие воспоминания, точно боишься оскверниться даже этим невинным вздором! Это ведь тоже признак поглупения, o diva Julia!
Я. Нет, это признак твердого желания покончить наконец и навсегда со всем моим прошлым. В моей новой монашеской жизни не может быть места ни для каких забавных воспоминаний, хотя бы невинных по существу. Да и вовсе не столь уж они невинны: красной нитью проходит в них моя гордость, самовлюбленность, самолюбование в самых разнообразных формах! Все эти мелкие удовлетворения самолюбия и тщеславия вошли составными элементами в ту бесовскую гордыню, которая, наконец, меня совсем обуяла. С нею я теперь борюсь, ее должна теперь победить во что бы то ни было [26] ; все силы напрягаю в этой отчаянной борьбе – а такие воспоминания ослабляют меня, задевают вдруг совсем замолкшие было струны: вот почему я должна их гнать без пощады. Да ты все это знаешь, мучитель мой: недаром ты всегда начинаешь с таких полуневинных мелочей, чтобы постепенно довести меня до припадка отчаяния… Сгинь, окаянный! Ты в союзе с дьявольской силой, ополчившейся на меня! Ты вовсе не благородная часть души моей – ты злое начало во мне! Боже, помоги мне, укрепи меня! Дай мне сил, Боже, дай мне сил для страшной борьбы!
26
О. Леонид Фёдоров писал: «Ее природная гордость должна быть сокрушена во прах» (Бурман. С. 429).
Не я. Ну, хорошо, бросим шутки, давай говорить серьезно! Итак, ты серьезно воображаешь, что можешь от меня отделаться, обозвав меня «злым началом»? Нет, милая, это не так просто. И прежде всего это злая клевета на меня, и притом неискренняя. Ты прекрасно знаешь, что я иногда дразню тебя старыми воспоминаниями именно для того, чтобы тебя расшевелить, вывести из равновесия, потому что в этом мнимом равновесии – гибель твоего ума и светлых мыслей… Не сердись, дай договорить… Мы ведь сейчас беседуем совершенно серьезно. Я требую, я имею право требовать, чтобы ты вспомнила, чем я был для тебя и как благотворно было мое влияние на тебя. Я требую, чтобы ты сообразила, насколько ты поглупела, отказавшись от меня, раз ты с таким остервенением отгоняешь все эти невинные воспоминания о юных проказах, точно в них кроется что-то соблазнительное. Ведь это просто глупо, diva Julia! Какие там соблазны, когда «голубые звезды» давно погасли от невыплаканных слез, когда лицо напоминает не персик, а сморщенное старое яблоко, когда былой задор сменился усталым презрением ко всему мирскому, когда вместо удали молодецкой одна лишь горечь и неизбывная тоска! Кого ты теперь можешь соблазнить и чем ты сама можешь соблазниться?! Ты просто состарилась; вполне естественно, что у тебя развилась психология престарелого и пресыщенного жизнью царя Соломона, «суета суетствiй и всяческая суета» [27] ! Только, пожалуйста, не воздвигай на этой основе каких-то псевдорелигиозных надстроек! Никакого «отказа от мира» во имя монашеских идеалов тут нет: жизнь тебя щедро одарила, и ты, наконец, пресытилась; ты слишком много пережила, слишком много перечувствовала и выстрадала и получила отвращение ко всему, познала тлен и суету всего земного. Это – психология старого мудреца, а вовсе не монаха или тем паче монахини; смешно тут пугаться каких-то «соблазнов», точно старые воспоминания могут вызвать какую-то тягу к чему-либо похожему на былое. Или ты боишься, что тебе вдруг захочется надеть открытое платье и поехать на веселый ужин?
27
Еккл. 1: 2.