Юванко из Большого стойбища
Шрифт:
«Володя, не бросай отцовское ремесло. Люби свой уральский край. Где еще найдешь ты такие красоты, как здесь? Где увидишь огненные зори, закаты и восходы солнца? Тут же все родное, близкое!»
Ничего я не сказал отцу, только крепко поцеловал в холодеющие губы.
Первое лето я кротоловничал возле самого дома: у речки Бирюзы, которая течет за скотными дворами; у опушки леса, сбежавшего к поселку с Барсучьей горы; у силосных ям, вырытых среди одиноких старых берез. Увижу бугорки свежей рыхлой земли, отыщу ходы кротов и ставлю тугие маленькие капканы. А на другой и в последующие дни обхожу свои угодья, проверяю ловушки и добываю из них темно-бурых, серебристых зверьков. Но что это за добыча!
Отец,
Нехорошо, скверно!
Нехорошо еще потому, что на правлении колхоза я заявил: дескать, не хочу, как прочие охотники-звероловы, быть единоличником. Поля и леса во всей округе артельные. И все, что тут есть, тоже должно быть артельным. Всю пушнину, какую добуду, стану сдавать в колхоз, а он пускай начисляет мне трудодни. Меня за это похвалили, похлопали по плечу. Выходит, в артели появится еще одна доходная статья.
Похвалить-то похвалили, только на первых порах я никак не оправдывал этой похвалы. Одна-две кротовые шкурки — разве это добыча? Это пустая трата времени. Какая от этого польза колхозу? Да и мне самому? Все это меня мучило, терзало.
А все дело в трусости. Поблизости кротов мало, тут они давно выловлены. Надо идти на промысел в дальние леса, в горы. С отцом ходить туда не страшно было, идти же одному — жутко. Ведь придется жить там днями, ночевать в лесу, в глуши, в соседстве с медведями и рысями. Только подумать — мороз по коже!
Долго я агитировал в товарищи кое-кого из ребят-одноклассников. Расписывал перед ними прелести охоты, красоты лесных угодий, ночевки у больших ярких костров. А сколько, мол, там бывает ягод! По речкам растет смородина, возле каменных россыпей — малина. А от брусники в бору и на скалах, обросших белым мохом, — красно, ступить негде. Да и голубики тоже полно по кромкам болот. Ешь сколько угодно!
И все же ни красоты природы, ни костры, ни ягоды не задевали за живое моих сверстников. Они уже свыклись с работой в артели, с песнями, с колхозным клубом, с избой-читальней. Правда, все они еще недоростки. И в клуб-то их пускают не больно охотно, а во время репетиций драмкружка просто-напросто выпроваживают за дверь. Ходят они ватагой по улице, иногда с балалайкой, тут же возле них и девчонки хороводятся. А то соберутся где-либо на сарае и рассказывают сказки до первой белой зари.
А моя душа — в лесу. Тоскует по еле приметным охотничьим тропинкам, по высоким травам, по еланям, сплошь заросшим ромашкой, а то клевером или иван-чаем. Вот если б не было ночи, был бы непрерывный летний день, как на Крайнем Севере, я бы ни за что не усидел дома, в поселке. А тут вот сижу, терзаюсь и ненавижу себя за трусость.
Терзался так, терзался, а потом решил: дай возьму себя в руки. В конце концов, я мужчина. Надо воспитывать в себе силу воли, мужество. Нельзя же прятаться за спиной у людей, внушать себе страхи. Это низко, недостойно человека. В народе говорят: «Не так страшен черт, как его малюют».
И вот на другое лето собрал я себе большую котомку, сложил в нее две сотни крохотных капканчиков, запасся хлебом, картошкой, подвязал к мешку черный, закопченный котелок и тронулся в лес. Меня очень подмывало взять с собой отцовское ружье и собаку Дружка. Пес, как только увидел меня с котомкой, начал рваться с цепи, залаял, заскулил. Понял, видно, куда я собрался. Но я был тверд. Раз решил закалять в себе мужество, стану обходиться без ружья, без собаки. Тем более, ходить в лес с ружьем, с собакой в весеннее
Вышел из дому рано утром. Знакомой дорожкой начал углубляться в лес, в чащобу. Солнце только что поднялось над Откликной горой и оттуда выпустило золотые стрелы по вершинкам деревьев, нанизало на эти стрелы серебристую хвою сосен, елей и светло-коричневые, липкие, не совсем распустившиеся листочки осин. Воздух хотя и прохладный, но чистый, светлый, точно хрустальный, а под деревьями, в тени, еще хоронится ночная синь. Птицы уже проснулись, выпорхнули из своих укрытий к солнечным полянкам и славят новый наступающий день.
Хорошо в это время в лесу!
К отцовскому охотничьему стану добрался в полдень. Низкая рубленая избушка, крытая берестой, поверх которой настлан дерн, стоит в глубокой пади на берегу Черной речки. Место глухое, мрачное. Тут птицы не вьют гнезд, а звери приходят только на водопой. И птицы, и звери обитают на соседних мохнатых горах, где широкими полосами раскинулись дремучие сосняки, пихтарники, а на вырубах между ними буйно разрослись осинники и липняки. К заброшенному становищу со всех сторон подступила мелкая поросль, даже на крыше избушки появились тощие рябинки и черемушки, окруженные вездесущим иван-чаем.
В самой избушке поселилась сырость. Сено на нарах, когда-то служившее нам с отцом подстилкой, изопрело. Сор, щепки на земляном полу сгнили. Все это пришлось выкинуть, распахнуть двери, достать из малюсенького окошка-отдушины посеревшее, оплетенное тенетами стекло и разжечь в чувале [5] , в углу, огонь. Весь остаток дня ушел на то, чтобы привести в порядок свое новое жилище, заготовить топливо.
Вечером сходил на речку и наудил хариусов. Сама по себе Черная не глубокая, но порожистая, и после каждого каменного уступа — омут. А в яминах, как в котле, руном стоит рыба: хариусы и мальки. Никакой другой рыбы здесь нет. Вода слишком холодна и прозрачна.
5
Чувал — очаг, камелек, огнище.
Уху хлебал уже в сумерках, перед порогом избушки. Ем, а сам поглядываю по сторонам. Испытываю какое-то странное чувство. В конуру свою забираться неохота. В ней кажется темно, сыро и страшновато. На воле, под открытым небом, лучше, веселее, но и тут небезопасно. Малейший шум, треск заставляют настораживаться. Упадет с дерева сухой, отгнивший сучок, а ты думаешь: «Уж не идет, не крадется ли кто?»
В потемках совсем стало жутко. Неподалеку возле речки зашумели кусты ольховника, словно налетел на них ветер, а немного погодя у самой воды «заговорили» камни под чьими-то тяжелыми шагами. По спине у меня прошли мурашки. Быстро свернул свою «скатерть-самобранку» и шмыгнул в избушку, закрыл дверь, схватил проволоку, привязанную к скобе еще днем, и давай ее заматывать на толстый самодельный гвоздь в косяке. Замотал так крепко, что скорее вырвут петли или косяки, чем самую дверь. Потом припал к окошечку и слушаю, смотрю во все глаза. Из-за крутой угрюмой горы, ощетинившейся пиками елей и пихт, выплыл рожок молодого месяца, скупо посеребрил, точно инеем, самые высокие деревья. А кругом — тишина, безмолвие, и только вода на перекатах бурлит, воркует в невидимых берегах.