Юванко из Большого стойбища
Шрифт:
— Осечка у меня получилась, — говорю ему. — Видимо, капсюли в патронах поотсырели. Придется пойти в избушку, разжечь в чувале огонь и подсушить заряды.
Старик посмотрел на небо, на желтую лужицу над ельником. Еще час-полтора, и над землею расплывутся синие сумерки.
— Зайца-то надо взять из-под собак, — сказал он. — Может, дать тебе моих патронов? Калибер-то один, шестнадцатый.
— Твои не подойдут, — ответил я. — У моего ружья очень строгий казенник.
— А ты попробуй, на-ко.
Ларионыч подал мне пару своих патронов. Я их примерил, так, для блезира, и возвратил.
— Нет, не годятся… Придется мне сегодня
Пристально посмотрев на меня сквозь очки и пошевелив губами, словно собираясь сказать в мой адрес что-то неуважительное, старик повернулся и пошел на свое место. Гон приближался. Собаки, не давая зайцу передышки, настойчиво преследовали его по пятам. Вдвоем на скидках они быстро находили его след и гнали, гнали, перезваниваясь голосами. Мне от души было жалко этого героического зайчонка, и я поспешил в лесную избушку, бредя по снегу, который местами, особенно у кустов, на надувах, был чуть ли не до колен.
Пока я собирал хворост, стаскивал к становищу сухой валежник и разводил в углу избушки в каменном чувале огонь, наступил вечер. Солнце, так и не выглянувшее в течение дня из-за серой небесной хмари, под конец окрасило ярким бордовым светом полоску горизонта, повисшего на острых вершинках елей, и кануло в безбрежный воздушный океан за лесами, за горами.
Ларионыч вернулся на стан уже в потемках. Молча, сопя, пролез в узкую низенькую дверь, поставил ружье к стенке избушки и, ни слова не говоря, улегся на нарах, глядя в черный потолок, принявший бронзовый оттенок от огня в примитивном охотничьем камине.
— А собаки где? — спросил я.
— Гоняют, — не шевельнувшись, ответил старик.
— Так-таки и не взяли мы косого?
— Возьмешь разве с такими растяпами! Идут в лес и не знают, что у них в патронташе.
— Ну, Ларионыч, милый, не сердись! Патроны я высушил. Завтра в нашем распоряжении еще день. Сегодня ничего не добыли, так завтра наверстаем. Выйдем с утра пораньше. А сейчас надо снять собак с гона.
Я вышел из балагана и, надув щеки, затрубил в рог. Отрывочные, резкие трубные звуки взбудоражили лесную тишину. Казалось, такими же звуками мне ответили из дальних чащоб. Лай гончих, едва слышный, доносился из задремавших под горой перелесков.
Трубил я долго, настойчиво. Наконец в полосе красноватого света перед дверью показался мой Фальстаф. Не глядя на меня, точно виноватый, он прыгнул через порог, забрался под нары и притих. А вскоре оттуда раздался громкий, похожий на человеческий, храп.
Я продолжал трубить.
— Ты моего зовешь? — спросил Ларионыч. — Напрасно! Ни рогом, ни криком Куцего с гона не сорвешь. Пока не убьешь косого, пес не попустится добычей. Давай попьем чайку, да я схожу за ним. Его не перехватишь, так он всю ночь гонять будет, и день, и два, пока не упадет без сил.
— Так он у тебя герой, — заметил я. — Редко встретишь таких гончаков.
— Герой не герой, а служит честно, безотказно. Добро помнит.
— Какое добро?
На нарах, за чаем, я услышал наконец историю Куцего. Сидя лицом к огню с кружкой в руке, поблескивая очками, Ларионыч не спеша говорил:
— Случайно он мне достался. Куцый-то. Его бы не Куцым звать, а Найдышем. Кличку-то не я ему дал, а ребятишки. Играли с ним, забавлялись, уж больно маленький-то смешной он был без хвоста. Так вот как-то, давно это было, пошел я на заводской пруд. Лыко у меня там замочено было, мочало для веревок понадобилось. Иду по узкой тропинке.
Старик поставил кружку на разостланную на нарах газету, вышел за дверь, прислушался. А вернувшись, сказал:
— Гоняет. Где-то далеко, под горой. Нездешний, видать, заяц. Они, пришлые-то, при погоне завсегда удирают в родные места. В своем-то доме и смерть не так страшна.
Напившись чаю, Ларионыч стал одеваться. Перетянул кушаком фуфайку, напялил на голову треух и сказал, взявшись за ружье:
— Сходить, снять Куцего с гона. Мы-то прохлаждаемся тут, а он на посту, службу несет.
Я тоже оделся и пошел со стариком. Мне было не по себе. Ведь я виноват, что беляк не был взят с первого круга. Шли молча. Впереди Ларионыч. Я ступал ему в след. Лай гончака, доносившийся из-под горы, то затихал, то нарастал. Скоро поляны кончились. Пришлось пробираться лесом, кустарниками, обходить поваленные бурями сухие деревья-ежи. Преследуемый заяц забрался в самую урему и здесь как умел хитрил, петлял, делал скидки. А Куцый, временами сбитый с толку, замолкал, пока разбирался в следах, а потом снова трубил хрипло, с большими паузами: «Гав!.. Гав!.. Гав!»
Я пытался кричать, звать собаку.
— Пустое! — заметил Ларионыч. — Его этим не отзовешь. Взять надо зайца.
Легко сказать «взять»! Кругом лес, ночь, темнота, когда не только мушку, но и ружье с трудом разглядишь в руках.
Под горой, прислушавшись к гону, старик пошел наперерез Куцему, а когда тот был уже недалеко, вскинул ружье и выстрелил.
— Куцый, сюда! Вот он, вот! Готов.
И гончак поверил, прибежал на выстрел. Ткнулся туда, сюда, в поисках «убитого» зайца. Старик подошел к нему и взял на поводок. Так, обманом, Куцый был снят с гона. Вгорячах-то он еще нервничал, рвался вперед, горел азартом. А потом, когда пыл угас, вдруг упал и свернулся в клубок у ног хозяина.
— Из сил выбился, — сказал Ларионыч и попытался собаку подбодрить, поднять. Но тщетно. Куцый лежал и дрожал всем телом. Старик взял его на руки, большого, потного, густо пахнущего псиной, и понес к избушке.
Еду — хлеб, мясо — стариковский гончак даже не понюхал. Пошатываясь, точно пьяный, он залез под нары и там, в тепле, растянулся все равно что мертвый.
— Завтра твой Куцый не охотник будет, — сказал я Ларионычу, укладываясь спать. — Вагами его не подымешь.
— Подымется! — твердо сказал тот. — Только покажи ему ружье, так он начнет увиваться возле меня. Не было еще случая, чтобы пес отказался от охоты с хозяином. Хоть больной, хворый, а если увидит сборы в лес — все недуги с него как рукой снимет.