Южный Урал, № 2—3
Шрифт:
Над Ирбитом серебряная февральская ночь. Морозное небо вызвездило. Под полозьями звонко скрипит снег. Колокольцы заливаются под дугой. Кошева, ныряя на ухабах, мчится вдоль улиц Ирбита.
Лавки уже закрыты, но площадь в центре города забита возами с товарами, так что нет свободного места. Днем и ночью ползут сюда обозы, вихрем летят бешеные тройки с пьяным гиканьем, с песнями. Из Москвы и Читы, из Лондона и Парижа, из Персии и Китая — со всех сторон съехались сюда, в этот незаметный уездный городок купцы и промышленники,
— В «Биржевую»!
В окнах сквозь ледяные узоры мелькают фигуры гостей. Из дверей вырываются белые клубы пара. Откуда-то доносятся звуки визгливой музыки и обрывки пьяной песни.
Лестница, устланная коврами, ведет в самое пекло. В зале, уставленном столиками, сидят и выпивают коммерческие тузы, дельцы с именами и без имен. Любители половить рыбку в мутной воде. Шабаш хищников.
— Шире бери… Валяй! — орет во всю глотку купчик с лицом, опухшим от ярмарочного разгула. Два лакея держат его под руки.
На эстраде полупьяные и полуголые арфистки поют надсаженными голосами:
Ах ты, береза, Ты, моя береза…— Привел господь, в шестьдесят первый раз приехал на Ирбит, — благочестиво говорит седобородый купчина, попивая горячий чай.
Толпа напоминает ликующую шайку разбойников. Казалось, вся эта страшная сила прилаженных к делу капиталов бурлит, как вода в котле, и вот-вот разорвет котел и опустошительным потоком разольется по всей стране.
С той же мыслью о власти капитала, пришедшей на смену власти помещика, наблюдал молодой писатель и жизнь деревни. Не раз ездил он к своему двоюродному брату Луканину в Бобровку. И здесь видел он, что деревня превратилась в арену борьбы противоположных интересов.
— Привести бы сюда народников да ткнуть их носом, — говорил он, — вот она, ваша деревенская идиллия. Нет ее и не будет.
Побывал он и в Ревде и в Кыштымских заводах. Повидал разоренные башкирские деревни, тихо и покорно вымиравшие. После этих поездок с новой энергией садился он за письменный стол и снова безустали писал. Большая часть написанного представляла заготовки впрок. Он строго относился к себе и не торопился печатать.
— Я неудач не боюсь. Я буду работать еще годы, пока не добьюсь своего. Я должен сказать правду об Урале, о людях Урала. Какой здесь удивительный народ! Типов не оберешься. Бери кисть и пиши.
Целыми днями бродил он по окрестностям города с ружьем за плечами и записной книжкой в кармане. Не за полевой и не за боровой дичью он охотился, а за бывалыми и интересными людьми.
Однажды шел он вырубкой, густо поросшей березняком, и думал о том, что с этим деревом связано предание: куда шел русский человек, туда, как живое, шло за ним «белое дерево». Думал и о том, как бессмысленно и бесхозяйственно истребляются леса. В то время как на Юге знают только минеральное топливо, на Урале еще губят
Солнце спустилось за горизонт, и небо стало глубоким и синим. Предстояла ночевка в лесу.
Вдруг мертвую тишину прорезал звук человеческого голоса. Мамин пошел на голос. Вскоре послышался собачий лай, переливы гармоники и уральская песня.
Лес точно раздвинулся, и перед глазами раскинулся лог. На всем пространстве его горели огни костров и стояло несколько старательских балаганов.
Перед одним из балаганов стоял высокий седой старик в белой холщевой рубахе. Это оказался висимский знакомец.
— Здорово, Хома!
Старик поглядел внимательно и сказал так, как будто они вчера только расстались.
— Здоровы булы… Як же вас занесло у нашу сторону?
Они пошли к балагану, и Хома, раскурив трубку, повел неторопливый рассказ о том, как они с кумом в свое время, после объявления «воли», искали счастья в Уфимской губернии. Но вышла из этой поездки «одна морока». Хома все сваливал на баб, отвыкших от крестьянской работы. Пришлось возвращаться несолоно хлебавши в Висим. А теперь вот и мают горе по приискам.
Потрескивали сучья в костре. Голубые и желтые язычки лизали подвешенный над огнем котелок. Причудливые тени плясали по сторонам. Старик курил трубку, и лицо его выражало немую скорбь.
— И земля панская и лес панский, — бормотал он, — то где ж наше, мужицкое?
— Как же так, ведь крепостного права уже нет?
— Такочки балакают: щука умерла, а зубы остались…
Костер догорел. Прохладная северная ночь плыла над Уралом. Лунный свет серебрился на верхушках елей и пихт. В трепетном сиянии луны чернели массивные силуэты гор. На дне лога одетая туманом сонно лепетала горная речушка.
Рано утром Дмитрий Наркисович отправился в город.
Не один раз с чувством гордости за родное гнездо любовался он великолепной панорамой домов, садов и церквей. Что-то полное деятельности, энергии и предприимчивости чувствовалось в этой картине города с тридцатитысячным населением, города, заброшенного на рубеж между Европой и Азией.
Один из красивейших городов России, он расположился вдоль берегов Исети. Широкое зеркало пруда, окруженное деревьями, лежало в центре его. Высокие каменные белые дома с зелеными крышами из листового железа, похожие на плиты малахита, поднимались над деревянными домами. Вдали на горизонте виднелись волнообразные очертания Уральских гор.
Он крепко полюбил его, этот бойкий промышленный городок, в самом центре горнозаводского Урала, этот узел, завязанный могучей рукой Петра. Он полюбил его, несмотря на то, что многое в нем не нравилось.
Не нравилось, например, что на главной улице бойко торговал стальными изделиями английский магазин, что за границу везли уральский хромистый железняк и получали изделия из этого железа за двойную цену, что английские рельсы лежали на Уральской железной дороге, что уральская платина, драгоценнейший металл, уплывала туда же, в Англию.