Южный узел
Шрифт:
Шурка нагнулся к её губам.
— Я очень благодарна тебе, — прошептала Мария Фёдоровна. — Ты обещал, и ты сделал. Теперь уйду со спокойным сердцем. У моих детей всё хорошо.
Ничего он не обещал. Как-то само выправилось.
— Ты должен знать, — старушка улыбнулась, отчего её белые щёчки пошли слабыми сухими морщинками. — Я всегда гордилась тобой. Всегда. Даже когда ругала. Теперь скоро встречусь с твоей матушкой, надеюсь, она мне не попеняет.
— Не говорите так, вы ещё крепки…
Мария Фёдоровна приложила палец к его губам.
— Я тебе тут оставила кое-какое наследство. Молчи, не
Бенкендорф опешил.
— У тебя теперь сколько детей? — посмеивалась императрица. — Семь?
— Восемь, — не без запинки признал генерал.
— Ишь ты, — задумалась она. — Видать, кто незаконный выплыл. Ищи-ищи, обрящутся. — Мария Фёдоровна постаралась вернуться к прежним мыслям. Хватка её пальцев снова стала крепкой. — Я умру, тебя некому будет поддержать. Не заносись. Не дразни министров. Будут напирать, покайся. Уповай только на дружбу государя. Делай, как говорю.
Глава 6. МИНИСТЕРСКИЕ КАВЕРЗЫ
Одна «Полтава» царила в голове у Сверчка. Стихи клокотали в ней и как бы рождались сами собой, помимо его воли. Он просыпался утром и лежал до полудня в кровати, записывая то, что успело набежать за ночь. Из всех времён года осень была самой урожайной, даже когда приходилось проводить её в Петербурге. Хотя города — мерзость! Особенно наша Северная столица.
Дожди, дожди, дожди! Но и здесь бес стихотворства не оставлял Сверчка. По окнам текли потоки, искажая отражение в стекле новой ртутной плёнкой, сквозь которую улица теряла чёткость, вытягивалась и округлялась. Но да зачем на неё смотреть? Пушкин писал целый день. Стихи ему грезились даже во сне, так что он вскакивал с постели и пытался нацарапать что-то впотьмах.
Когда голод заворачивал кишки кренделем, Сверчок спешил в трактир. Строчки гнались за ним или опережали на полквартала — приходилось догонять. Было смешно заходить и садиться за стол, потому что никто не замечал, как посетитель держит на верёвочке целую флотилию из слов, на скорую руку соединённых рифмами. Подавали есть, задевали за его сокровище ногами, а стадо разноголосых и разномастных восклицаний росло, набегало, звало с собой знакомых, и вот уже весь трактир начинал мычать, цокать, наполняться людской молвью и конским топом.
Прибежав домой, Сверчок загонял проклятые рифмы на лист и тем самым привязывал их к бумаге. Теперь они никуда не могли деться. Но голова всё выплёвывала и выплёвывала следующие. Набирались сотни строк за день. Иногда шла проза. Но, когда Пушкин брался за отделку, оставлял лишь четвёртую часть — остальное никуда не годилось. Шум и гам.
Черновиками можно было топить печь. Но он берёг, хотя сам не мог ничего разобрать. Над зачёркнутыми строками громоздились новые, тоже отвергнутые и жирно замазанные. Слова и словечки заполняли всё пространство листа, не оставляя живого места. Точно на спине наказанного крестьянина.
Траур по вдовствующей императрице, её пышные похороны — всё прошло мимо. Земные боги падают в Лету. Поэзия остаётся. Хорошо, что осень так отвратительна. В Италии с её солнцем и ярко-голубым небом он не стал бы трудиться. Слишком подвижен. Не сидит дома.
В эти-то дни, когда Пушкину было ни до кого, его стали особенно настойчиво тревожить делами давно минувших дней. Вспомнили «Гаврилиаду»! Уже семь лет как им самим забытую. И он не тот, и дела не те… Писать объяснения? Каяться? Когда голова аж разрывается от других рифм.
Что могли сделать ему за «Гаврилиаду»? Приговорить к церковному покаянию в монастыре на хлебе и воде. Год. Или полтора. Он выбрал бы Святые Горы. Однако можно ли там писать? И совсем не хотелось выглядеть неблагодарным в глазах императора. Ведь обещал! Ведёт себя как нельзя пристойнее — из последних сил. Сколько может прошлое догонять и хватать за руку? Он больше не безбожник! Не атеист. С тех пор как появился этот государь — нет.
Царь своё слово держит. Как же ему, Пушкину, не держать?
А как сказать правду? Стыдно.
Явилась мысль свалить на другого. На уже покойного, чтобы никто не пострадал от клеветы. Первым же днём сентября написал Вяземскому в надежде на перлюстрацию: «Мне навязалась на шею глупая штука. До правительства дошла наконец “Гаврилиада”, и я, вероятно, отвечу за чужие проказы, если князь Дмитрий Горчаков не явится с того света отстаивать права на свою собственность».
Горчаков? Кто поверит! Достаточно прочесть пару строк. А посему не поверили, призвали к главнокомандующему столицы Петру Толстому и заставили отвечать. «Не я, не моё». Сверчок был, как всегда, напуган сапогами и мундирами. Хотя хорохорился и готовился дерзить. Толстой — бывший «отец-командир» Бенкендорфа. Не забывает своих — тянет. Обзаводится сторонниками.
28 августа ответы Пушкина полетели к лагерю у Варны. Там что-то больно долго толклись. Видимо, государю было не до них. А потом пришло собственноручное письмо императора. Чтобы огласить его, Пушкина призвали в комиссию. Ужасно было тащиться туда, волоча за собой хвост из «полтавких» строчек, и на каждое слово, сказанное извне, выплёвывать мысленно куски поэмы.
Наверное, граф Пётр Александрович почёл стихотворца слегка не в себе. А может, пьяным?
Был он красавец мужчина, в летах, но статный и весьма сообразительный. Говорят, сроду ничего не читал. Поклёп, конечно. По лицу видно, не дурак. И не такой, как наши хитроватые мужики. Или чинуши, мыслящие лишь о размере взятки. Нет, хорошая такая рожа, чуть выше гарнизонной, чуть ниже придворной. Не интриган. Служака. Не без мозгов.
— Послушайте, юноша, — отечески обратился к Сверчку Толстой. Пушкин вспомнил, как много лет назад в этой же самой комнате таким же самым тоном с ним разговаривал покойник Милорадович.
Тогда Сверчку было чуть за двадцать. Теперь около тридцати. Но для людей старинных, ещё екатерининских войн, он оставался «юношей», и даже не почёл долгом обижаться.
— Послушайте, юноша, — важно повторил Толстой, — его величество повелел мне призвать вас. Вот что написано в ордере: «Сказать ему», то есть вам, «моим именем», то есть августейшим, «что, зная лично Пушкина, я его слову верю, но желаю, чтобы он открыл правительству, кто мог сочинить подобную мерзость и обидеть Пушкина, выпуская оную под его именем». Вот так.