За доброй надеждой
Шрифт:
Возможно, среди этих крестов, чинной латыни надписей и дорогого мрамора родились издевательские слова поэта: «Акуле на волнах знаком спокойный сон, который наконец и я теперь увижу!»
Мне не удалось погрузиться в тишину кладбищенских теней острова Маврикия. Смерть — старый капитан — не беседует о прошлом накоротке. А мое время ограничивалось минутами, необходимыми на расплетение погребального венка и составление букетиков-бутоньерок.
В огромном гулком зале кинотеатра, где состоялся концерт, половина мест пустовала.
Акустика
Разноцветные люди в зале все-таки хлопали. Это были деликатные люди.
После антракта я не вернулся в зал.
Пейзаж вокруг был обыкновенный. Изгороди из шиповника, узкие делянки кукурузы, пахло нашей деревней.
Пока я раздумывал, пойти ли мне прогуляться или найти местечко и посидеть на маврикийском солнышке, из артистического подъезда, отряхивая пыль Мельпомены или Терпсихоры, выбрался отработавший свое артист, мужчина не первой молодости.
— Послушайте, — сказал он мне. — Надо выпить. Как вам наш концертик?
Больше всего мне хотелось узнать, кто их сюда послал. Я, как и все обыкновенные люди, думал, что за рубеж отправляются лишь самые сливки нашего искусства, звезды типа Бетельгейзе. А увидел в некотором роде кучку Плеяд.
— Тяжелый хлеб, — уклончиво сказал я. — Хотя, вероятно, вам завидуют тысячи других артистов.
— Мы устали. Черт знает какая это уже страна... И ночь не спали. Пришлось принять участие в свадьбе. Легли под утро. А сцена? Знаете, почему срывалась с каната акробатка? Свет прямо в глаза. Она не видела канат. Хорошо, спину не поломала. Три раза крутила кульбит и ничего не видела. Слушайте, вы действительно тот Конецкий, который пишет?
— Тот, — сказал я.
Можно было ответить эффектно. Например, сказать, что я тот, кто только и делает, что крутит кульбиты, не видя проволоки, ослепленный огнями рампы и красотой мира, и так далее, и тому подобное. И я вполне способен брякнуть такую пошлятину, когда встречаю своего читателя. За этой встречей следует с моей стороны полная растерянность. Мне и приятно, конечно, но больше всего хочется расстаться с читателем. Особенно если он будет хвалить твои творения, не помня ни одного.
— Делаете себе романтическую биографию? — спросил артист. — По морям, по волнам, нынче здесь, завтра там?
Это уже было лучше. Когда человек после бессонной ночи хочет опохмелиться, он не способен к пустым комплиментам, ибо полон адреналиновой тоски, то есть яда.
— Какая дрянь здесь самая дешевая? — спросил я.
— Вермут, — без колебаний сказал артист. — Пойдемте, пока не видно начальства.
Мы миновали парадный вход в кинотеатр, рекламу вестерна, черных старух, продающих арахисовые орешки, несколько голодранцев, сидящих на земле в тени забора, и нашли то, что искали, — грязную забегаловку.
— Оружие сатьяграхи или духовной силы! — сказал артист, разглядывая стопку вермута на свет.
Оружие было мутным. Мы его выпили. И сразу повторили,
— Отправляясь в здешние края, я изучал Ганди. Он знал, что голодные и раздетые люди, миллионы таких людей в Африке и Азии, не имеют никакой религии, кроме единственной религии — удовлетворения их жизненных потребностей, — сказал артист, оживая. — Ганди считал, что не для них делаются кинокартины, показывающие, как ловко можно перерезать друг другу глотку. Я наблюдаю обратное. Миллионы голодных смотрят такие картины при малейшей возможности. А если возможности нет, то смотрят рекламу... Куда вы отсюда?
— Сперва вниз, в направлении Антарктиды, потом вверх, вероятно в Сингапур.
— Прекрасное украшение вашей биографии!
— Давайте лучше не обо мне, а о Ганди.
— Вы знаете, что в Южной Африке была организована ферма Толстого?
— Нет.
— Я тоже не знал, хотя считаю себя таким же умным, как Ганди. Знаете, почему я так считаю?
— Ну?
— И он, и я в детстве с трудом усваивали таблицу умножения. Я даже мог бы считать себя выше Ганди, если бы захотел. И считать его мировоззрение утопичным, а свое полностью научным, потому что таблица умножения давалась мне все-таки легче.
Артист принадлежал к тем людям, которые быстро достигают некоторой степени опьянения, а потом долго держат эту степень неизменной. Адреналин сбалансировался в нем, ядовитость ослабела, пробудилась мрачноватая поэтичность. Наличие квалифицированного слушателя поощряло к декламации. И оказалось, что Бодлер тоже бродит в нем. Он знал, что Бодлера высадил здесь когда-то капитан французского судна, раздраженный меланхолией и безразличием к окружающему этого странного юноши.
И память у артиста была профессиональная. Он помнил мое любимое «Плаванье» от киля до клотика.
Мы кружили поблизости от кинотеатра, чтобы не пропустить окончания концерта и не опоздать на автобус, разглядывая открытки в магазинчиках, и он читал мне:
В один ненастный день, в тоске нечеловечьей,
Не вынеся тягот, под скрежет якорей
Мы всходим на корабль, и происходит встреча
Безмерности мечты с предельностью морей...
...........................................................
Лиловые моря в венце вечерней славы,
Морские города в тиаре из лучей
Рождали в нас тоску надежнее отравы...
...........................................................
Бесплодна и горька наука дальних странствий,
Сегодня, как вчера, до гробовой доски -
Все наше же лицо встречает нас в пространстве...
Прекрасные стихи, которые все время бьют ниже пояса, но вместе с болью доставляют наслаждение. Полные сплина, они обновляют желание куда-то плыть. Потому что Бодлер — романтик чистой воды. А трагизм его, мне кажется, в том, что он думал, что он единственный настоящий романтик на земле или последний из романтиков. Но последнего, вероятно, никогда не будет.