За доброй надеждой
Шрифт:
Сперва порвался кормовой продольный швартов. Малайцы на боте завели его вторично, но при подаче с бота на стенку упустили и утопили. Мы выбрали его на борт в третий раз. И вся грязь со дна сингапурской нефтебазы украсила ют. Потом лопнули шпринг и терпение капитана. Но родной фольклор звучал в тропическом зное как-то неубедительно, не зажигал нас азартом, не вносил в наши мозги ясности. Старпом на баке тащил теплоход шпилем в свою сторону, а я на юте кормовой лебедкой — в свою. Разорвать «Невель» пополам нам не удавалось, но швартовые рвались исправно. Когда рвется стальной трос, из него иногда вылетают искры. Коричневый лоцман, в ослепительно белой форме, с суперсовременным радиопередатчиком на груди, иногда кукарекал. Коричневый полицейский в серо-стальной форме судорожно сжимал левой рукой револьвер, торчащий рукояткой вперед из открытой кобуры, а правой рукой стискивал висящую на боку
Красивые деньги в Львином городе. Дружба здесь царит и мир, если верить деньгам. Две коричневые и две белые руки переплетены в четырехугольник — как для переноски раненых. Союз навеки. И нежные, изящные цветы вокруг союза.
На остров Букум я не попал. Администрация «Шелл» выдала мало пропусков для прохода через свою территорию. Мне пропуск не достался. Я не стал переживать, потому что со швартовками и вахтами спал за сутки часов пять, устал.
К вечеру семь малайцев на семи велосипедах приехали на причал и закинули лески в щель между бортом и стенкой. На конце лески хитрый рычажок-поводок и бутафорский синтетический червяк. Семь малайцев под окном моей каюты каждые тридцать секунд выдергивали из воды сквозь толстую нефтяную пленку серых рыбок, маленьких, в половину ладони.
Позади малайцев сидела на причале дымчатая, тощая, с отрубленным хвостом кошка. Малайцы время от времени кидали ей рыбку. И она сжирала рыбок живьем и без остатка. Ее живот раздувался на глазах, в животе шевелились рыбки, но вид у кошки оставался голодный и несчастный.
Я курил и ждал, когда тощая живоглотка лопнет.
Она не лопнула. Пошатываясь, волоча брюхо по бетону причала, отправилась в джунгли. Малайцы за четверть часа набили пластиковые мешочки рыбой, повесили мешочки на рули велосипедов и укатили на остров Букум. А мы закончили приемку топлива и не без удовольствия покинули нефтебазу, чтобы подождать утра на якоре.
В ноль часов я принял якорную вахту. Светила луна. В миле от судна серебрились под луной огромные емкости. Чернели островки. За седловиной ближайшего островка Блакинг-Мати ночные тучи несли на себе зарево огромного города львов. Мигали разными огнями буи и маяки, ограждающие бесчисленные рифы, островки и мели. На острове Букум над серебрящимися баками горел мощный оранжево-кровавый факел — там сжигали газ, вырывающийся из нагретой дневным солнцем нефти. И по черной воде через весь рейд тянулась оранжево-кровавая дорожка отражения. Она пересекалась с лунной.
Ни ветерка. Ни всплеска воды под бортом.
Самая спокойная вахта из всех возможных. Я лениво беседовал с Пристли. Я сообщил ему, что «Улица Ангела» — хороший роман, но мне он не ко времени, потому что это роман о побежденных.
Пристли, как многие большие писатели, любя свой народ, показывает его в весьма неприглядном обличье. Мои собственные воспоминания о безобразной лондонской погрузке на «Челюскинец» вискозы и модельной обуви, а также воспоминание о чемпионском по уродству небоскребе в центре Лондона, на берегу прекрасной Темзы, рядом с парламентом — там «Шелл» соорудила одну из главных своих контор, — совпадают со многими высказываниями Пристли о повадках и вкусах англичан.
Матрос отвлек меня от Пристли. На рейд входило судно. Это был большой танкер. Оранжевая раковина на трубе — опять «Шелл». Нам не было до него дела. Однако что-то не нравилось в ночном воздухе. Сгущение тишины, повисшей над головой, как бесшумный вертолет.
Капля ударила в сталь палубы, другая задела мне ухо — как свинцовый шарик, такая тяжелая и злая. Я прыгнул под защиту рубки с крыла мостика великолепным прыжком матерого кенгуру. Загремело, завыло, заныло. В мгновение исчезли огни нефтебазы и оранжево-кровавый факел горящих газов. Все, что было с левого борта, исчезло в ливне. А с правого безмятежно продолжало переливаться разными огнями зарево над Сингапуром. Граница ливня проходила по нашей диаметральной плоскости. Молнии полыхали с пулеметной частотой. Ветра не было, и гром обрушивался с небес сплошным гулом. И самым неприятным было исчезновение подходящего танкера. Следовало послать матроса на бак, чтобы бить в колокол. Я кожей чувствовал, как совсем рядом ворочается в ливневой завесе стальная махина танкера. Он, вероятно, отдаст якорь, потому что никакой радар не поможет ему дойти до причала нефтебазы. Если
Пока спал после ливневой вахты, перешли на городской рейд.
На палубе зашумел базар. Добрая сотня малайцев, китайцев, японцев — хитрые рожи перекупщиков и спекулянтов. Их шустрые, откровенно вороватые сынки и внуки, оправляющиеся с борта в сверкающую воду, как гибралтарские обезьяны, ибо все двери на судне задраены. Горы, холмы и долины пестрого ширпотреба. Знаменитые «кожуха» — 12 местных долларов штука. На берегу они стоят 10. Зато сервис: вышел на палубу, ткнул пальцем в штабель — и покупка уже дома. Не таскаться по жаре, не мучиться сомнениями.
Бюстгальтеры и карты с голенькими женщинами, безобразные кофты и замусоленные открытки, плавки и рулоны гипюра. Наконец-то я узнал, что это такое, — нечто вроде кружева нежных тонов, используется для нижних юбок.
Китаец ткнул пальцем мне в седой висок, подмигнул и сказал: «Эй!.. Бери!.. Старый!.. Мадам Мигни!» Дело шло о японской открытке, на которой соблазнительная азиатка, если ее немного наклонить, подмигивает двусмысленным образом.
Называется она в Сингапуре «Мадам Мигни». Русский глагол в устах местных торгашей превратился в имя собственное.
Мадам Мигни мне понравилась, и открытку я купил. Приятно, что в любой момент молодая красивая азиатская женщина может подмигнуть тебе размалеванным глазом. Но почему китаец назвал меня «старый»? Второй причиной дурного настроения был Перепелкин. Он хотел отправить меня на берег с группой из пяти человек — весь наш пищеблок. Тащить пищеблок в посольство и на корпункт, куда я надеялся попасть, было невозможно. Потому на берег я не поехал, написал однокашнику объяснительную записку и для самоутверждения рисовал из окна каюты Сингапур акварелью. Далекие крыши пакгаузов, коробки небоскребных банков, серо-белый от зноя город, черно-зеленые клочья садов и парков, заставленный судами рейд, черные якорные цепи в зеленой воде...
Нашими ближайшими соседями были: англичанин «Золотой океан», панамская «Королевская птичка» и француз «Наполеон». Я увековечил их на оборотной стороне навигационной карты залива Нотр-Дам Ньюфаундленд. Все на этом свете связывается самыми фантастическими связями.
Например, я, петух и огурец происходим из здешних мест. Здесь, в Южной Азии, по мнению ученых, прапрародина людей, домашней птицы и огурцов. Отсюда мы, петухи и огурцы растеклись по всей планете. Здесь люди бродили еще до того, как Прометей подарил нашим предкам первую зажигалку. Здесь ученые ищут ответ на коварный вопрос: от одной обезьяны произошли мы все или от разных обезьян, появившихся в разных концах света? И если от разных, то кто дирижировал их появлением? Почему миллионы обезьян одновременно встали на задние лапы и начали трудиться передними лапами, превращая себя таким путем в человеческие личности, — вот вопрос, рядом с которым гамлетовский — детский лепет. Обо всем этом хорошо думается, когда ты пытаешься протиснуть свой вельбот сквозь муравейник других вельботов, сампанов, джонок, катеров, шаланд у таможенного причала внутренней гавани Сингапура. Здесь, в колыбели человечества, невероятное количество рас, людских типов, оттенков кожи, языков и народов. Трудно сохранить хладнокровие среди кишения, верчения, криков, запахов, белых и черных зубов, плоских и острых носов, честных и бандитских глаз, бород, треска сталкивающихся бортов... Шаланды, разрисованные с носа и кормы жуткими масками: тут и акулы, и ромбы, и звезды, и разноцветные полоски на бортах и флагах — символика, которую придумали бывшие обезьяны, чтобы различать друг друга по нациям и государственной принадлежности. А зачем символика и геральдика, если все мы от одной обезьяны? — вот какая мысль приходит в перегретую голову, когда крепко стукнешься в камни таможенного причала у склизких от водорослей ступеней лестницы и нахальные аборигены-оборванцы поднимут гвалт, пытаясь взять тебя «на глотку» за грубую швартовку, когда они начинают тыкать пальцами в твой флаг, в твой символ. А ты отправляешь их с прапрародины человечества по такому далекому адресу, что сам восхищаешься своим знанием лексики и географии.