За несколько стаканов крови
Шрифт:
…Хмурий Несмеянович загасил обжегшую пальцы самокрутку и закурил новую. Он не помнил лица первого саботера, которого схватил своими руками. Вроде бы тот был рыжим. Тучко этот провал в памяти раздражал. Понятно, почему стерлись лица остальных: их было много. Но первого он должен был запомнить… Впрочем, последующие дни вообще слились во что-то весьма неразборчивое. Лучше всего Хмурий Несмеянович помнил сумерки, опустившиеся на древний Старгород, — сумерки были красными и пахли гарью, в них алым отблескивали покатые крыши и золотые купола.
Сейчас даже интересно стало: сумел бы что-то изменить такой юнец
Самого Хмурия Несмеяновича когда-то остановил именно такой взгляд… Впрочем, в глубине души он, конечно, знал: ничего бы не изменилось, случись его фантазия на самом деле. В смене вечей была своя закономерность, своя неизбежность, и все, что на них происходило, было лишено воздействия случайностей и неожиданностей — как весна не может не сменить зиму, как спад не может не уступить место новой волне.
Волны, волны захлестывали страну. Алые сумерки. Войска. Баррикада. Потом лес. Партизанщина. Холод, голод, и все время нужно идти, бежать, шагать и бежать или таиться — и снова бежать. Стычки разного масштаба, марш-броски. Споры у костров.
Потом Пятое вече — Лесное. Очень вовремя: уже и до самых упертых стало доходить, что вся эта герильясовщина не только ничем хорошим — вообще ничем закончиться не может. И вдруг: всеобщий сбор, Вече, а там — единым фронтом, с нами Бог, и кое-кто нам помогает. Возы с заграничным оружием и обмундированием, провиантом и фуражом. И — новая волна до самого Шестого веча, которое могло бы стать зеркальным повторением шутовского Третьего, да только не перед кем было ломать комедию: лесные братья стали толстокожи, замотанный бинтами Победун с лицом, вроде как опаленным огнем сражений, и бледная Дульсинея с тесаком, сделанным из лезвия косы, их уже не трогали, равно как и прожекты грядущего благоденствия.
И тут, поразительно вовремя, Перебегайло, не слушая возобновившихся за его спиной шепотков о ренегатстве, заявил, что готов обеспечить перемирие. Бойцы за суверенитет оживились. В мгновение ока все три лидера вновь оказались на гребне волны.
Волны, волны, взлеты и падения…
Хмурий Несмеянович прошел их все.
Ошибка? Да будет вам, господа, неужели вы верите, будто он не знал, во что ввязывается? Ну-ка, посмотрите внимательнее на Хмурия Несмеяновича — разве хоть в чем-то он похож на невинную овечку, разве есть в нем что-нибудь от наивного ребенка? Если он и глуп, то не как баран, если склонен верить, то не как дитя.
Все он понимал. И когда «ура» кричал со всеми, и когда плакал, наблюдая, как перессорившиеся лидеры называют друг друга продажным гадом и воровкой на доверии, и когда слушал человека с незапоминающимся лицом…
Почему он при этом оставался верным адептом независимости? Как ни тяжек труд крестьянина, он благодатен, а в семье Тучко все были крепкими хозяевами. Отчего было не жить, как прежде жилось?
Может, и жил бы. Да угораздило их с братом закрутиться
И даже странно стало, как он прежде без всего этого обходился. Что такое крестьянин? Хоть сто раз хорош будь — но чем ты отличаешься от любого другого толкового крестьянина в империи, да и во всем мире? А тут вдруг выясняется, что ты как раз-таки лучше всех: и древнее, и мудрее, и храбрее, и никто с тобой сравниться не может, ни один другой народ, а уж имперское быдло подавно.
Разумеется, во всем этом Хмурий Несмеянович признался себе далеко не сразу. Прежде довольствовался другим объяснением, в котором, надо сказать, тоже была немалая доля истины. Он как будто предчувствовал будущее и догадывался: все равно никуда не деться.
Давно уже бродила в народе какая-то смутная энергия, во что-то она должна была вылиться. Энергия, недостаточная для свершения, для подъема, скорее сходная с энергией, скапливающейся в готовой рухнуть лавине. Первыми ею воспользовались организаторы мерзкого фарса — что ж, им она и подчинилась, и уже нельзя было остановить волну.
Волны, волны… Нет, Тучко недолго оставался в плену демагогии, дураком-то не был. Он просто хотел удержаться на гребне волны — и ему это, надо сказать, неплохо удавалось. Вплоть до тех пор, пока загадочное перемирие не поставило точку в войне за суверенитет.
Потрепанная армия освобождения в то время окопалась в графстве Кохлунд на самом западе Накручины. Древний город Лионеберге превратился в последний оплот герильясов, и уже с окраины его хорошо слышна была канонада, а однажды неизвестно кем запущенный и сбившийся с курса феникс, рассыпая искры, с воем пронесся над самой Гульбинкой и дотла спалил целый квартал, вызвав бурю возмущения кровавой акцией имперских войск, способных стрелять по мирному населению.
Город бурлил. Кто-то торопливо записывался в какие-то дружины, кто-то закупал продукты, многие что-то продавали, почти все говорили друг другу: «Ничего-ничего, теперь-то упремся — и погоним их до океана!» — однако некоторых уже не удавалось обнаружить на привычных местах, и вообще, чувствовалось, что намечается ощутимый отток населения.
И вдруг выяснилось, что тревоги напрасны: по условиям перемирия, территория, занятая на тот момент сепаратистами, получила суверенный статус. Гетман не замедлил объявить это крупной победой национально-освободительного движения, госпожа Дульсинея добавила, что на империю по ее личной просьбе надавил Запад, а господин Перебегайло присовокупил загадочное: «Я обо всем договорился».
Он сильно приободрился в те дни и всюду клялся, что пожертвует личные средства на установление связи с ячейками сопротивления, которые, несомненно, существуют за границами графства. Налаживать контакты лично ему, правда, никто не позволил, но идею освобождения накручинского народа от имперского гнета на вооружение взяли (как и предложенные деньги).