За правое дело ; Жизнь и судьба
Шрифт:
Яркий режущий свет в небе погасал, тьма становилась непроницаемо плотной, люди рядом угадывались по тяжёлому дыханию. Белым пятном на чёрном фоне мутнела церквушка в Заволжье. А через минуту сухой, мёртвый свет вновь разгорался над степью, и казалось, это от него першит в горле и пересыхает гортань.
Стрельба занимала все силы без остатка. Лишь одно чувство, одна смутная мечта жила в душе — додержаться до утра, увидеть солнце. И Толя Шапошников увидел его.
Оно поднялось над заволжской степью, над нежно-розовым, пепельным и жемчужным волжским туманом.
Высокий,
…Толе показалось, что земля в двух шагах от него ослепительно сверкнула, тяжёлый кулак толкнул его в грудь, и он споткнулся об стреляную гильзу и упал. Он слышал, как чей-то голос кричал:
— Давай, санитар, сюда, лейтенанта ранило.
Он видел склонённые над собой лица красноармейцев и не мог понять, почему они смотрят на него с выражением жалости и заботы,— вероятно, они ошиблись, ранило не его, а какого-то другого лейтенанта, а он сейчас поднимется на ноги, отряхнёт с себя пыль, спустится к Волге, умоется чудной, холодной и мягкой речной водой и вновь примет команду над батареей.
Возле шлагбаума контрольно-пропускного пункта на перекрёстке степных дорог ожидали попутных машин несколько командиров и красноармейцев.
Каждый раз, когда вдали показывалась машина, все ожидающие, подхватив свои мешки, подходили к регулировщику, и он недовольным голосом говорил:
— Ну чего же вы снова в кучу сбиваетесь, ведь сказано было: всех посажу. Отойдите в сторону, нельзя работать.
Майор средних лет, в многократно стиранной, но опрятной гимнастёрке, усмехался словам регулировщика с видом человека, много уже испытавшего в жизни и давно знающего, что учить вежливости кладовщиков продовольственных складов, иных генеральских адъютантов, писарей АХО и регулировщиков, сажающих в машины,— дело безнадёжное.
На перекрёстке был вбит большой столб со стрелками-указателями: «Саратов», «Камышин», «Сталинград», «Балашов».
Дороги казались одинаковыми, куда б ни был повёрнут указатель,— на восток, на запад, на север, на юг.
Жёлтая пыль лежала на сухой, серой траве, коршуны сидели на телеграфных столбах, когтистыми лапами охватив белые изоляторы. Но люди, стоявшие у шлагбаума, знали различие дорог — той, что бежала на восток и на север, и той, что вела на юго-запад и к Сталинграду.
У шлагбаума остановился грузовик, в кузове его сидели раненые, обвязанные потемневшими от пыли бинтами с проступающими чёрными пятнами высохшей крови.
Регулировщик сказал майору:
— Садитесь, товарищ майор.
Майор закинул в кузов мешок, стал ногой на колесо и полез через борт. Когда грузовик тронулся, майор махнул рукой оставшимся случайным спутникам своим — капитану и двум старшим лейтенантам, с которыми недавно лежал на траве, ел хлеб и рыбные консервы и которым показывал фотографии жены, дочери и сына.
Он оглядел новых спутников — серых от пыли, бледных от потери крови красноармейцев и, позёвывая, спросил одного с рукой на
— Под Котлубанью?
— Точно,— ответил раненый,— вели нас по передовой, ну он и обрадовался, давай молотить.
— А нас по-над Волгой,— сказал второй раненый,— народу покалечило! Ребята говорили — ночью бы надо подойти, а так по степу ему ж всё видно. Думали — конец, никто не поднимется.
— Минами немец бил?
— Ну а чем же? Ясно. У него миномёт отвратительный.
— Что ж, теперь отдыхать будете,— сказал майор.
— Да нам что,— сказал раненый и, указав на лежащего на соломе человека, добавил: — Вот лейтенант отвоевался.
— Надо бы его удобнее положить,— сказал майор.— Санитар!
Лежащий посмотрел прямо в глаза майору долгим взором, страдальчески поморщился и снова закрыл глаза.
Он лежал со строгим лицом, с запавшими щеками, с плотно сошедшимися, слипшимися губами. Лицо его показывало, что он не хочет смотреть на свет, что ему не о чем говорить, что ему нечего просить. Ему уж не было дела до пыльной огромной степи и до сусликов, перебегающих дорогу, его не интересовало, скоро ли привезут его в город Камышин, покормят ли горячим, можно ли отправить из госпиталя письмецо, наш или немецкий самолёт гудит в воздухе?
Он лежал и угрюмо следил, как остывало внутри него тепло жизни — единственной драгоценности, принадлежавшей ему и утерянной им навеки веков.
О таких людях, хотя они ещё дышат и стонут, санитары говорят:
— Этот уже готов.
Ночью немцы налетали на Камышин, и раненые с беспокойством оглядывали дома с вышибленными оконными рамами, жителей, смотревших всё время вверх, блестевшую стеклом мостовую, ямы, вырытые упавшими с неба тридцатипудовыми бомбами, которые немцы нацеливали с верстовой высоты на маленькие домики под зелёными и серыми крышами.
Раненые волновались и говорили, что хорошо бы сразу, не останавливаясь здесь, сесть на пароход и поехать в Саратов. Они бережно подносили свои обвязанные руки и ноги к борту, точно это были дорогие, очень ценные, не им принадлежащие предметы, и спускались вниз, кряхтя и охая, доверчиво глядя на подходившего военного врача в куцем белом халатике с короткими рукавами и в кирзовых сапогах.
Майор, слезая с грузовика, оглядел тяжелораненого. Тот лежал с железным тёмным лицом и снова посмотрел глубоким взором прямо в глаза майору.
Майор махнул рукой своим случайным спутникам и пошёл по центральной улице.
«Почему-то умирающие всегда в глаза смотрят»,— подумал он.
Он шёл не торопясь, оглядывая дома, скверики охваченного военной тревогой городка, и вспоминал, что жена его училась тут в гимназии. И ему стало грустно от мысли, что по этим улочкам когда-то худенькой девочкой с длинной тонкой косой, обмотанной вокруг головы, ходила его Тома и что за ней ухаживали тут гимназисты и, наверно, назначали ей свидания в этом садике над Волгой, где теперь толпились беженцы, щетинились в небо зенитные пулемёты, а раненые в серых халатах с возбуждёнными, озорными лицами меняли хлеб и сахар на водку и самосад.