За правое дело ; Жизнь и судьба
Шрифт:
А Украина с этого плоского берега казалась далёкой и недосягаемой. И только грохот пушек и пламя сталинградского пожара были горестным братским приветом, который жёг сердца ушедших за Волгу людей, звал их, торопил.
Даренский проснулся незадолго до рассвета. Он прислушался — грохот и гудение продолжались. Обычно предрассветный час — это тихий час войны. Час, когда тьме и страху ночи подходит конец, задрёмывают ночные часовые, тяжелораненые перестают кричать и лежат, закрыв глаза; это час, когда у больных спадает жар, испарина выступает
Но в эти дни война не знала тихого часа. По-прежнему в предрассветной мгле гудели в небе самолёты, шло войско, хрипло кричали машины и издалека доносились взрывы и пушечная стрельба.
Охваченный беспокойством, Даренский стал готовиться в дорогу. Пока он брился, мылся, чистил зубы, подправлял пилочкой ногти, совсем уже рассвело.
Он вышел во двор. Водитель спал, упершись головой в угол сидения и выставив разутые ноги в окно кабины. Даренский постучал по ветровому стеклу и, так как водитель не проснулся, нажал на клаксон.
— Давайте собираться, выводите машину,— сказал он, пока занемевший от сна водитель извлекал своё тело из кабины.
Даренский прошёл мимо окопа, где на соломе, укрывшись тулупами, спали хозяева избы, и вышел на огород.
Вдали поблёскивала сквозь узор желтеющей прибрежной листвы Волга. Лучи восходящего солнца, едва лишь оторвавшегося от горизонта, шли параллельно земле, облачка в небе были розовые и лишь некоторые — ещё не освещённые — несли на себе голубовато-пепельный холод ночи.
Обрыв горного берега вышел из сумрака, и известняк, подобно молодому снегу, светился на солнце. С каждой минутой света становилось больше. В лучах солнца по кочковатой рыжей земле двигалось овечье стадо. Белые и чёрные овцы шли плотной толпой, тихонько блея, и лёгкий розовый дымок пыли выбивался из-под их ног.
Пастух шёл с большим посохом на плече, за плечами развевался плащ.
Даренский невольно залюбовался — в широких косых лучах восхода стадо, шедшее по рыжей, растрескавшейся земле, среди кочек, похожих на валуны, и пастух с посохом, в плаще, напоминали ему рисунок Доре{116}. Когда стадо подошло ближе, он увидел, что у пастуха на плечах брезентовая плащ-палатка, а тяжёлый посох оказался однозарядным противотанковым ружьём. Он шёл по обочине, и, видимо, до этого мирного стада ему не было никакого дела.
Даренский вернулся к машине.
— Готово? — спросил он.
Лейтенант, худощавый, робкий юноша, проговорил:
— Майора нет, товарищ подполковник.
— А где же майор?
— Он пошёл молоко искать, чтобы позавтракать перед отъездом. Тут у хозяев корова не доится.
Даренский прошёлся по двору и сказал:
— Чёрт знает что, спешу, времени нет, а тут, оказывается, корова не доится!
Несколько минут он ходил молча, охваченный внезапным раздражением.
— Долго я буду вашего дояра ждать? —
— Да он с минуты на минуту должен прийти,— сказал виноватым голосом лейтенант и, оробев, бросил на землю свёрнутую папироску.
— В какую сторону он пошёл?
— Вот по этому порядку,— сказал лейтенант.— Разрешите сбегать поискать?
— Не надо,— ответил Даренский.
Его раздражение против майора росло всё сильней. С ним случалось, как обычно это бывает с нервными людьми, что всю желчь и злость свою он внезапно обращал против совершенно случайного человека.
И когда Даренский увидел майора с арбузом подмышкой и литровой тёмной бутылкой, ставшей светло-зелёной от налитого в неё молока, он задохнулся от злости.
— А, товарищ подполковник,— сказал майор и положил арбуз на сиденье машины,— как спали? Я вот молочка парного достал.
Даренский молча смотрел на него и тихим голосом, которым обычно и произносятся самые злые слова, сказал:
— Вместо того, чтобы беречь каждую минуту, вы бегаете по избам и занимаетесь товарообменом.
Лицо майора стало тёмным от крови, прилившей под загорелую кожу; несколько мгновений он молчал, потом негромко произнёс:
— Виноват, товарищ подполковник. Лейтенантик наш всю ночь кашлял, я решил его парным молоком угостить.
— Ладно, ладно,— сказал, смутившись, Даренский,— давайте всё же ехать.
Ему казалось, что он слишком медленно едет, а в действительности он нервничал оттого, что ехал слишком быстро.
Даренский посмотрел на майора — лицо его, раздражавшее своим, казалось, невозмутимо спокойным выражением, сейчас было напряжено, рот полуоткрыт, а в глазах было нечто такое растерянное и в то же время напряжённое, почти безумное, что Даренский невольно оглянулся, посмотрел в ту сторону, куда смотрел майор. Казалось, какая-то ужасная сила готовилась обрушиться на них, может быть, парашютисты, десант?
Но дорога, искромсанная колёсами и гусеницами, была пуста, лишь вдоль домов плелись беженцы.
— Тамара, Томочка! — сказал майор, и молодая женщина в тапочках, подвязанных верёвками, с мешком за плечами и девочка лет пяти с маленьким, сшитым из наволочки мешочком остановились.
Майор пошёл к ним навстречу, держа в руке бутылку молока.
Женщина, недоумевая, смотрела на военного, идущего к ней, и вдруг крикнула:
— Ваня!
И так страшен был этот крик, столько в нём было жалобы, ужаса, горя, упрёка и счастья, что все слышавшие его зажмурились и невольно поморщились, как морщатся от внезапного жара и от боли.
Женщина бросилась к майору, беззвучно и без слёз рыдая, обхватила его шею руками.
А рядом стояла девочка в босоножках и, широко округлив глаза, смотрела на бутылку с молоком, которую сжимала большая, с надувшимися под коричневой кожей жилами, рука её отца.
Даренский почувствовал, что его затрясло от волнения. И после вспоминалась ему эта минута, и казалось, что он понял именно тогда всю горечь войны — это утром в песчаном Заволжье, запылённая, бездомная женщина с худенькими девичьими плечами стояла рядом с широколицым сорокалетним майором и громким голосом говорила: