За правое дело ; Жизнь и судьба
Шрифт:
И только осенние деревца, притихшие рощицы видели людей, оставивших за спиной родные дома, людей, идущих к переправе через Волгу, на горькую боевую землю.
Никто, никто не шёл им навстречу; никто, никто не видел этих молодых и старых лиц, этих светлых и тёмных глаз, тысяч и тысяч людей, живших в городах и сёлах, в степях и лесах, у Чёрного моря и на склонах Алтая, в Москве, в дымном Кемерове и мрачной Воркуте…
Они шли, построенные в походные колонны,— молодые лейтенанты шагали по обочине дороги… старшины, сержанты оглядывали ряды, батальонные и полковые командиры шагали в ногу с солдатами… пробежал, придерживая болтающуюся полевую сумку, адъютант лейтенантик передать приказание…
Какая тяжесть на сердце и какая сила, какая печаль, сколько живых
Через пятьдесят—шестьдесят лет проедут под выходной день к Сталинграду из ахтубинской степи на полуторке с пением и шутками парни и девушки. Может быть, шофёр на минуту остановит машину, выйдет из кабины, чтобы продуть подачу или подлить в радиатор воды. И вдруг станет тихо в машине. Что такое? Словно не ветер поднял пыль над дорогой, зашумел в высоких вершинах деревьев, словно вздохнула чья-то грудь, словно слышен гул шагов. Идут… И тихо-тихо станет и никто не поймёт, почему так сжалось сердце, почему так тревожно глаза глядят на пустую, прямую дорогу… Мысли ли то были, грёзы ли… И сегодняшние ощущения и мысли Крымова смешались, сплелись с теми чувствами и мыслями, с которыми, казалось ему, оглянется на прошедшее послевоенный путник.
«…Скажи, отчего ты так плачешь? зачем так печально слушаешь повесть о битвах данаев, о Трое погибшей? Им для того ниспослали и смерть и погибельный жребий Боги, чтобы славною песней были они для потомков…»{138}Может быть, через восемьсот, через тысячу восемьсот лет, когда не будет уж этих деревьев, не будет и этой дороги, и сама эта земля навек уснёт, прикрытая другой толсто и плотно наросшей на ней новой землёй, и будет на этой новой земле жизнь, о которой нам не дано знать, и не станет сёл и городов, где жили потомки наших потомков, пройдёт по этим приволжским местам седой, неторопливый человек. Он остановится и подумает: «А ведь в этих самых местах когда-то были раскопки, где-то здесь шли к Волге оборонять Сталинград солдаты далёкой поры Великой революции, народных строек, грозных нашествий». И вспомнится ему картинка из детской книжки учебника: идут по степи воины с простыми, добрыми, суровыми лицами в старинной одежде, в старинной обуви, с красными звёздочками на головных уборах. Старик остановится, прислушается… Что такое? Словно вздохнула чья-то грудь, словно слышен гул шагов… Идут… И не поймёт он — почему так сжалось сердце…
Когда машина дошла до стоящих вразброс домиков хутора Бурковского, шофёр свернул на узкую дорожку, идущую среди густого молодого леса.
— Бьёт день и ночь по главной дороге, поедем в обход! — сказал он.
Выехав на плохую лесную дорогу, он не уменьшил, а, наоборот, увеличил скорость, и грузовик скрипел и кряхтел, подскакивая на корнях, пересекавших колею, либо попадая колесом в рытвину.
Грохот стрельбы становился всё сильнее, его уж не мог заглушить шум мотора. Ухо уверенно отличало сильные удары советских артиллерийских батарей от разрывов немецких снарядов и мин, да собственно даже не ухо, а человеческое нутро само определяло различие звуков. Спокойно и дружелюбно безразличные к близкому, оглушающему удару своих пушек, сердце, нервы вдруг при немецких разрывах напрягались, замирали, а мозг разбирался — недолёт или перелёт, снаряд или мина, да каков калибр, да не в вилку ли попала трясущаяся на лесном объезде машина.
Вскоре стало заметно, что лес сделался ниже, деревья, словно подстриженные огромными ножницами, стояли без ветвей, без листвы, не лес, а частокол, десятки тысяч воткнутых в землю палок, кольев, оглобель, жердей. Это наработала немецкая артиллерия,— десятки тысяч немецких снарядов, разрываясь, порождали миллионы гранатных осколков, шрапнельных пуль, которые обдирали кору, стригли листву, ветки и веточки заволжского леса. Он стоял прозрачный, просвечивающий
Машина вдруг выехала на опушку леса, шофёр резко затормозил и, торопливо протягивая заранее подготовленные бумагу и карандаш, сказал:
— Подпишите мне путёвку, товарищ батальонный комиссар, я поеду.
Видимо, ему не хотелось лишнюю секунду оставаться на переправе. И он, действительно, лишней секунды не пробыл на переправе.
Крымов прошёл несколько шагов и огляделся. Он увидел высокий земляной вал, под которым в естественной котловине были сложены штабели дощатых ящиков со снарядами, бумажные хлебные мешки, груды консервов в деревянной таре, кипы зимнего обмундирования, увидел десятки людей, которые переносили эти ящики и мешки к длинному деревянному помосту.
Он увидел Волгу, блестевшую при луне в узком просвете между окончанием земляного вала и густыми зарослями прибрежных вётел. Он подошёл к красноармейцу-регулировщику и спросил:
— Где тут расположен комендант переправы?
В это время со стороны леса сверкнул огонь и раздались сильные взрывы. Красноармеец, повернув к Крымову своё большое немолодое лицо, переждав грохот, ответил:
— Вон под теми деревцами, где часовой стоит, земляночка,— и дружелюбно спросил:
— В Сталинград, товарищ командир?
Новые разрывы, показавшиеся ещё более сокрушительными, оглушающе ударили справа, слева, за спиной.
Крымов оглянулся — никто не ложился, не бежал, люди под земляным валом продолжали своё дело, красноармеец, стоявший рядом, не оглянулся даже, ожидая ответа. И, подчиняясь его спокойствию, Крымов также неторопливо и дружелюбно проговорил:
— Да, в Сталинград. Тут уж обо мне звонили по телефону.
— Должно быть, на моторке пойдёте,— сказал красноармеец,— баржу сегодня не погонят. Очень уж ясная ночь, хоть иголки собирать.
Крымов пошёл к землянке коменданта, и, пока он шёл к ней, в воздухе свистели и подвывали снаряды, перелетавшие над головой, в лесу слышались разрывы; внезапно густой дым метнулся меж деревьев и всё кругом захрустело, затрещало, показалось, что мохнатый дымовой медведь встал на дыбы, взревел, завертелся, стал крушить деревца. А люди продолжали своё дело, точно их всё это не касалось, точно жизнь их не была хрупка и не могла оборваться вдруг, как стеклянная ниточка.
И Крымов, ещё не понимая своего нового чувства, не понимая возвышенного настроения, которое постепенно захватывало его, не сознавая до конца своего удивления перед деловитой и благородной величавостью движений, походки, речи встреченных им людей, жадно, радостно, напряжённо всматривался, сравнивал.
Вот с этим хмурым, всю дорогу курившим шофёром, круто развернувшим грузовик и нажавшим на железку, чтобы поскорей удрать от переправы, казалось прекратились люди, которых он нередко встречал всё это время… Тревожные, быстрые взоры, внезапный смешок, внезапное молчание, а иногда крикливая грубость, прикрывающая растерянность… Сутулящиеся плечи усталых людей, идущих по пыльным грейдерам сорок первого года, расширенные глаза, всматривающиеся в небо,— не летит ли гад? — хриплый, замученный лейтенант с пистолетом в руке, комендант донской переправы… Разговоры: «он пошёл», «он пустил ракету», «он сбросил десант», «он перерезал дорогу», «он взял в окружение»… Разговоры о клиньях, о танковых клещах, о мощи немецкой авиации, о приказах немецких генералов, где предусмотрен и день и час падения Москвы, и каждодневная чистка зубов солдатами на марше, и питьё на стоянках газированной воды…