За правое дело ; Жизнь и судьба
Шрифт:
— Страшновато,— сказал Крымов.
Каценеленбоген пожал плечами:
— Посмотрели бы вы, как шли колонны зека на работу. В гробовом молчании. Над головой зеленое и синее северное сияние, кругом лед и снег, а черный океан ревет. Вот тут и видна мощь.
Он советовал Крымову:
— Надо помогать следователю, он новый кадр, ему самому трудно справиться… А если поможешь ему, подскажешь, то и себе поможешь,— избежишь сточасовых конвейеров. А результат ведь один — Особое совещание влепит положенное.
Крымов пытался с ним спорить, и Каценеленбоген отвечал:
— Личная
Он знал многих друзей Крымова, некоторые были ему знакомы в качестве подследственных по делам 1937 года. Говорил он о людях, чьи дела вел, как-то странно,— без злобы, без волнения: «интересный был человек», «чудак», «симпатяга».
Он часто вспоминал Анатоля Франса{297}, «Думу про Опанаса»{298}, любил цитировать бабелевского Беню Крика{299}, называл певцов и балерин Большого театра по имени и отчеству. Он собирал библиотеку редких книг, рассказывал о драгоценном томике Радищева, который достался ему незадолго до ареста.
— Хорошо,— говорил он,— если мое собрание будет передано в Ленинскую библиотеку, а то растащат дураки книги, не понимая их ценности.
Он был женат на балерине. Судьба радищевской книги, видимо, тревожила Каценеленбогена больше, чем судьба жены, и, когда Крымов сказал об этом, чекист ответил:
— Моя Ангелина умная баба, она не пропадет.
Казалось, он все понимал, но ничего не чувствовал. Простые понятия — разлука, страдание, свобода, любовь, женская верность, горе — были ему непонятны. Волнение появлялось в его голосе, когда он говорил о первых годах своей работы в ВЧК. «Какое время, какие люди»,— говорил он. А то, что составляло жизнь Крымова, казалось ему категориями пропаганды.
О Сталине он сказал:
— Я преклоняюсь перед ним больше, чем перед Лениным. Единственный человек, которого я по-настоящему люблю.
Но почему этот человек, участвовавший в подготовке процесса лидеров оппозиции, возглавлявший при Берии колоссальную заполярную гулаговскую стройку{300}, так спокойно, примиренно относился к тому, что в своем родном доме ходил на ночные допросы, поддерживая на животе брюки со срезанными пуговицами? Почему тревожно, болезненно он относился к покаравшему его молчанием меньшевику Дрелингу?
А иногда Крымов сам начинал сомневаться. Почему он так возмущается, горит, сочиняя письма Сталину, холодеет, покрывается потом? Мавр сделал свое дело. Ведь все это происходило в тридцать седьмом году с десятками тысяч членов партии, такими же, как он, получше, чем он. Мавры сделали свое дело. Почему ему так отвратительно теперь слово донос? Только лишь потому, что он сам сел по
А до войны,— сколько раз приходилось ему участвовать в таких делах, спокойно относиться к словам друзей: «Я в парткоме рассказал о своем разговоре с Петром»; «Он честно рассказал партийному собранию содержание письма Ивана»; «Его вызвали, и он, как коммунист, должен был, конечно, обо всем рассказать,— и о настроении ребят, и о письмах Володьки».
Было, было, все это было.
Э, чего там… Все эти объяснения, что он писал и давал устно, они ведь никому не помогли выйти из тюрьмы. Внутренний смысл их был один,— самому не попасть в трясину, отстраниться.
Плохо, плохо защищал своих друзей Крымов, хотя он не любил, боялся, всячески избегал всех этих дел. Чего же он горит, холодеет? Чего он хочет? Чтобы дежурный на Лубянке знал о его одиночестве, следователи вздыхали о том, что его оставила любимая женщина, учитывали в своих разработках то, что он по ночам звал ее, кусал себя за руку, что мама звала его Николенька?
Ночью Крымов проснулся, открыл глаза и увидел Дрелинга у койки Каценеленбогена. Бешеное электричество освещало спину старого лагерника. Проснувшийся Боголеев сидел на койке, прикрыв ноги одеялом.
Дрелинг кинулся к двери, застучал по ней костяным кулаком, закричал костяным голосом:
— Эй, дежурный, скорей врача, сердечный припадок у заключенного!
— Тише, прекратить! — крикнул подбежавший к глазку дежурный.
— Как тише, человек умирает! — заорал Крымов и, вскочив с койки, подбежал к двери, стал вместе с Дрелингом стучать по ней кулаком. Он заметил, что Боголеев лег на койку, укрылся одеялом,— видимо, боялся участвовать в ночном ЧП.
Вскоре дверь распахнулась, вошли несколько человек.
Каценеленбоген был без сознания. Его огромное тело долго не могли уложить на носилки.
Утром Дрелинг неожиданно спросил Крымова:
— Скажите, часто ли вам, коммунистическому комиссару, приходилось сталкиваться на фронте с проявлением недовольства?
Крымов спросил:
— Какого недовольства, чем?
— Я имею в виду недовольство колхозной политикой большевиков, общим руководством войной, словом, проявление политического недовольства?
— Никогда. Ни разу не столкнулся даже с тенью подобных настроений,— сказал Крымов.