Забайкальцы. Книга 3
Шрифт:
Не ожидавший такого оборота сотник опешил.
— Ну подожди, хам, я с тобой сделаюсь! — И, пинком открыв дверь, выскочил из зимовья.
— Щенок паршивый, шакаленок! — гремел ему вслед Ермоха и так смачно ругнул его, что насмерть перепуганная Марфа заохала, закрестилась:
— Восподи боже милостивый, сват Ермолай, да ты сдурел, што ли, вить он охвицер, благородного звания человек, а ты его такими словами. Ох и угораздило же меня… Матренушка, будь добра, сходи к бабке Устинье, позови ее к Настасье-то, а я уж от греха подальше…
— Ку-да? — накинулся на нее Ермоха, еще не остывший от злости. — Ты-то чего забоялась? Твое дело сторона, сиди тут и не рыпайся. Ишь, бежать наладилась, а Настю куда? Я т-тебе убегу! Раз взялась бабничать, исполняй свое дело по совести.
И,
А Марфа долго еще охала, ахала, однако оставить Настю не решилась.
Тем временем в доме Саввы Саввича Берёзовский и его сегодняшние сподвижники опохмелялись в горнице. На столе перед ними красовались два пузатых графина с водкой, а на тарелках соленые огурцы, грузди и миски с горячими пельменями. Гости уже выпили по второй чарке, закусили кто огурцом, кто груздями, налегали на пельмени, и в это время в доме появился красный от возбуждения Иннокентий. Не сняв ни полушубка, ни папахи, молча присел он к столу и, осушив бокальчик водки, закусил соленым огурцом. Притихшие гости недоуменно оглядывались на него. Берёзовский оставил только что налитую рюмку, спросил:
— В чем дело, Иннокентий Саввич?
— Арестовать надо сейчас же хама этого.
— Какого хама?
— Работника нашего.
— Работника? — переспросил донельзя удивленный Савва Саввич. — Уж не Ермоху ли? Да ты што, с ума спятил?
— Я-то не спятил, — зло глянув на отца, ответил Иннокентий, — а вот вы куда тут смотрите, шпионов большевистских содержите. Он, этот хамлет ваш, мало того, что помешал нам взять кого следует, еще и с палкой на меня накинулся. Счастье его, что я рук марать не захотел об него в своем доме. Ну ничего-о, он свое получит… сполна.
— Так, сынок, та-ак. — Побагровевший Савва Саввич, опираясь руками о стол, медленно поднялся со стула, уперся в сына негодующим взглядом. — А ты меня спросил об этом? Тебе бы только арестовывать, а кто нам хлеб будет сеять, сено косить и другие-прочие работы справлять так же вот, как этот старик Ермошка? Не-ет, сыночек милый, здесь пока што я хозяин, с Ермохой сам разберусь, ежели што неладно, но арестовывать его не дам. Вы тут, как послышу, што-то шибко уж перестарались, это и вас касаемо, господин есаул. Нефеда Красильникова забрали сегодня, а кто мне за него долг будет отрабатывать?
— Ну если так смотреть…
— Обождите, господин есаул, у нас вить про него разговору не было вчера. Да и то сказать, какой же Нефед большевик, уж я-то его насквозь знаю! Работяга мужик, удалец на работе, семья большая, с чего вы взяли, што он к большевизне привержен?
Савву Саввича поддержал атаман:
— Я так же думаю, зря взяли Нефеда.
— Отпустить его, да и всего делов, — предложил один из дружинников.
Снова заговорил, загорячился было Иннокентий, но тут в горнице появилась Макаровна. Она подошла к сыну, обняла его за плечи:
— Не надо, Кеша, не надо, пройдем ко мне.
И сотник, подчиняясь матери, сник, послушно пошел за нею. В коридоре Макаровна сняла с него папаху, полушубок и, проведя на кухню, усадила на стул возле окна, в которое ей видно было, как в ограде Ермоха запряг лошадей, затем надел доху поверх ергача и выехал.
— Кеша, родной, — прижимая к груди голову сына, заговорила она тихим, ласковым голосом, — успокойся. А на Ермоху не надо серчать, неплохой он человек, а уж работник-то — Саввич им не нахвалится, тебе его обижать грех великий, вить он тебя от смерти спас одинова. Верно говорю, Кеша. Седьмой годок тебе шел, а Ермоху-то первый год как наняли. В ту пору волк бешеный чушку искусал суседскую, сбесилась она потом, дело-то великим постом было, начала она кидаться на людей да столбы кусать. Хозяин понял, в чем дело, да в избу за дробовиком, а она вырвалась из своего двора да к нам в ограду. День-то был теплый, Ермоха дрова колол в ограде, а я возьми да отпусти тебя туда же поиграть, а сама обратно в дом. И только поднялась на веранду, гляжу, а она как пуля из улицы-то, сначала за чурки зубами, а потом повернулась да прямехонько на тебя. Я свету белого невзвидела, не помню, что и было. Потом уж мне рассказали,
— Приходилось! — почти выкрикнул он и, выпрямившись, страдальчески хмуря глаза, помял рукой горло. — Не спрашивай меня об этом… тяжко мне. — И видно, вспомнил сотник что-то такое, что, снова уткнувшись лицом в материнскую грудь, задрожал плечами.
— Кешенька, родной, — еле выговорила побелевшая Макаровна, — Христом-богом молю тебя, послушай матерю, я вить на худо-то не скажу. Брось ты службу эту анафемскую, возвернись домой, да и живи спокойно в добре да в радости.
— Нет, мама, — сотник вскинул голову, вытер платком лицо. Он уже овладел собой, и голос его зазвучал по-иному, злобой заискрились синие глаза, — В этом ты мне не советчица! Послушать тебя — изменить делу нашему, казачеству, присяге — не могу. Тут уж извини меня, советы твои не принимаю. Ведь ты, мама, многого не понимаешь, ты даже представить себе не можешь, какие ужасы захлестнули бы Россию нашу, если бы варварам-большевикам удалось захватить власть в свои руки. Ведь у них нет ничего святого, они разграбили бы города и села наши, из церквей каталажек понаделали, а нам с вами, если бы мы живы остались, и в тюрьме-то места не было бы. Так разве можно допустить это? Нет, маменька, этого не будет. Мы будем драться за великую неделимую Россию, пока дотла не уничтожим всю эту мразь большевистскую, и ты, мама, не отговаривай понапрасну. Все равно не послушаю.
— Кешенька, — Макаровна, плача, прижала к глазам конец головного платка, — да рази же я… господи… да храни тебя Христос… Казанская божья матерь… Ой… не губи только людей-то… понапрасну.
— Будем разбираться, мама, будем. Вот и сегодня этого дурака старого, Ермоху, прощаю ради тебя. Ну а другим большевикам, явным, или их прихвостням от меня пощады не будёт. Иначе нельзя, мама, нельзя.
Он встал, поцеловал Макаровну в лоб и, сопровождаемый ее горестным взглядом, ушел в горницу. Несколько успокоившись, Макаровна вспомнила про Настю и, накинув шубейку, пошла к ней в зимовье.
Когда она вернулась обратно, гости уже кончили бражничать. Атаман пошел выполнять распоряжение Берёзовского: назначить подводы, конвоиров и всех арестованных сегодня же препроводить в станицу. Лишь одного Нефеда Красильникова разрешил он освободить, уступив просьбе Саввы Саввича.
ГЛАВА VIII
Ночь, темень, холодом дышит темно-синее звездное небо. От мороза на Тынде трещит лед, потрескивают и бревна в стенах одинокого жилища зимовщиков-забайкальцев.
Недалеко от зимовья, с винтовкой под мышкой, кутается от мороза в козью доху Егор Ушаков. В дохе ему тепло, лишь лицо пощипывает мороз, ну да это дело привычное, потрет побелевшую щеку тыльной стороной холодной как лед рукавицы — и опять ничего. Медленно тянется время, до смены еще далеко, посматривает Егор по сторонам, прислушивается к ночным шорохам, перебирает в мыслях события минувших дней.
Уже четвертый месяц пошел, как он находится в числе других зимовщиков на Тынде. Теперь их осталось семь человек. После того как Лазо распрощался с ними, зимовщики решили: послать своих людей на прииски Верх-Амурской компании, чтобы и там, среди рабочих-приискателей, начать подготовку к восстанию. К весне там должны быть созданы отряды добровольцев, которые вольются в повстанческую армию красных партизан. Выполнить это задание взялись трое: Андрей Корнеев, Иван Швецов и Врублевский. Они ушли мглистым морозным утром на самодельных лыжах, которые осенью изготовил Иван Швецов. Он же научил ходить на них своих товарищей.