Заблудившаяся муза
Шрифт:
– Какую еще шапку, Дмитрий Иванович? – озадачился слуга.
– Шапку для милостыни, на паперти стоять! – рявкнул Чигринский. – Жил я легко и привольно, писал песни, сонаты, петербургские каприччо всякие… а теперь, грешный, лезу… да черт знает куда лезу. В театр! Театр, Прохор Матвеич, это такое место, куда ни один человек по доброй воле стремиться не станет…
– Дмитрий Иванович…
– Да нет у нас никакого театра, вот в чем беда, – в приливе откровенности признался композитор. – Ты думаешь, я раньше балетов и опер не сочинял, потому что критиков боялся? Ха! Только к чему стараться, лезть из кожи, работать, не щадя себя, когда вот эта публика… публика! Ни один человек не может
– Но ведь не все же зрители… – начал Прохор, сбитый с толку.
Чигринский, утомленный собственной страстной речью, зевнул и прикрыл рот рукой.
– Ну, допустим, не все, а девяносто девять из ста – так тебе легче? В любом случае получается, что искусство в России всегда существует не благодаря, а вопреки. Да! Публика нас не понимает, да мы ей и не нужны по большому счету; власть не знает, что с нами делать, но на всякий случай пытается приручить, хотя тоже не знает, зачем ей это нужно. И в конце концов, – добавил Чигринский словно про себя, – нам не остается ничего, кроме кельи, старого пианино и музыки, если она есть. Главное, чтобы она была, и тогда на все остальное можно махнуть рукой.
Он закрыл крышку, собрал листы с нотами и прошел мимо озадаченного Прохора к выходу. «Неужели он так из-за Ольги Николаевны расстроился? – думал слуга. – Да нет, не может быть…»
Чигринский чувствовал, что он стоит на распутье, что от того, на что он решится сейчас, будет зависеть вся его последующая жизнь. И герой его – это он ощущал ясно – тоже стоял на распутье, раздираемый страстями; уже увертюра ясно показала композитору, куда все клонится. «Надо бы посоветоваться с Алешкой… Эх, какая незадача, что он сейчас за границей!»
И надо же было такому случиться, что первый человек, которого Чигринский встретил в особняке баронессы Корф (куда композитор все же отправился, предчувствуя отчаянно скучный вечер), оказался именно поэтом Алексеем Нерединым.
– Алешка, черт! – только и мог выговорить Чигринский. – Когда же ты вернулся?
– Когда? Представь себе, вот соскучился по родине и приехал…
– Ах да! Русские березы… – томно
– Нет, сударыня, родина – это не только березы и даже не контур на карте, – твердо ответил Нередин. – Родина – это все!
Не утерпев, Чигринский утащил поэта в угол и там без всяких околичностей сообщил ему, что он собирается написать балет… да, пожалуй, балет… и ему позарез нужно либретто.
– Дмитрий Иваныч! Помилуй, я никогда не сочинял либретто…
– А я – балетов! Значит, сработаемся…
Нередин, не выдержав, расхохотался.
– О чем балет-то? Ты хоть примерно представляешь себе сюжет?
– Сюжет… гм… сюжет… – закручинился Чигринский. – Это, видишь ли, история человека… которого осадили со всех сторон… Гхм! Что ты так смотришь на меня?
– Нет, Дмитрий Иваныч, так дело не пойдет, – покачал головой Нередин. – Ты и сам не хуже меня знаешь, что балет – это самая искусственная форма искусства… Публика привыкла к сильфидам, к феям, к сновидениям, в которых являются дочери фараона…
– К черту сильфид! – вспылил Чигринский. – И сновидения тоже!
– Ладно-ладно, не горячись… Твой герой, кто он? Какой-нибудь принц?
– Зачем мне принц? – в изнеможении спросил Дмитрий Иванович, утирая пот. Он уже был не рад, что вообще завел этот разговор.
– Герой в балете почти всегда принц. Но если нет, тогда, может быть, он поэт?
– Поэт… поэт… – пробурчал композитор, морща свой большой лоб. – Хорошо. Пусть будет поэт… Мгм… Алеша! А у тебя нет какой-нибудь, понимаешь, истории… или баллады…
– Честное слово, нет… Может, посмотреть у Жуковского?
– Э, нет! Не хочу…
– Почему?
– Не хочу строить свой балет ни на Жуковском, ни на Пушкине, ни на Гофмане… Пушкин – это прекрасно… и Гофман – это прекрасно… но в музыке, понимаешь, это все костыли, на которые мы опираемся из страха, что иначе публика нас не поймет…
– Кто это тут говорит о балете? – вмешался в беседу друзей чей-то рокочущий бас. – Никак Дмитрий Иванович, голубчик?
Чигринский обернулся и увидел высокого, дородного господина лет сорока, с маленькими, глубоко посаженными глазками. Воинственно выпятив черную бороду и заложив большие пальцы рук в карманы, здоровяк снисходительно поглядывал на композитора с высоты своего немалого роста.
Это был Илларион Петрович Изюмов, которого, собственно говоря, Амалия пригласила на вечер с одной целью – разузнать, не известно ли ему что-нибудь о гибели Ольги Верейской. Но Илларион Петрович признал факт знакомства с Ольгой Николаевной, лишь когда ему были предъявлены написанные его рукой письма.
Припертый к стенке, он мямлил, что Ольга Верейская была милейшей души человеком, но при этом замучила его своими требованиями, и закончил мольбой ничего не говорить его жене. В последние дни Изюмов с Ольгой Николаевной не виделся, не переписывался и понятия не имел о том, что с ней могло случиться.
Само собой, после разговора с хозяйкой дома, оказавшейся в курсе его интрижки, композитор пребывал в прескверном настроении, и, едва увидев Чигринского, тотчас же решил, что нахальный собрат, не понятно почему пользующийся всероссийской славой, заплатит ему за все.
– Хм! Стало быть, ваших песенок уже вам стало мало? – снисходительно вопрошал Изюмов, нет-нет да поглядывая краешком глаза на обступивших их гостей и проверяя, слушают ли.
– Кому мало, а кому и песенку сочинить не под силу, – парировал Чигринский. Дамы заулыбались и стали кокетливо обмахиваться веерами.
– Ну вы мечтайте, молодой человек, мечтайте, – гнул свое Изюмов. – Вот когда мою оперу поставят в Мариинском…
– Как в Мариинском? – удивился кто-то из гостей. – А нам говорили, что в Большом…