Зачем быть счастливой, если можно быть нормальной?
Шрифт:
Если какая-нибудь девочка проявляла ко мне интерес, я дожидалась удобного момента и застигала ее врасплох заявлением, что больше не хочу с ней дружить. Наблюдала за ее замешательством и горем. Смотрела, как она плакала. А потом убегала, торжествуя, что держу всё под контролем, но торжество и ощущение власти над ситуацией быстро улетучивались, и тогда рыдала уже я – ведь я сама выгоняла себя из дома, снова оказываясь на ступеньках крыльца, где вовсе не хотела находиться.
Приемный ребенок – всегда чужак. Ты не чувствуешь принадлежности к группе и ведешь себя соответственно. В результате ты поступаешь с другими так, как другие поступали с тобой. Невозможно поверить, что тебя любят просто
Я никогда не верила, что приемные родители любят меня. Я попыталась любить их, но у меня ничего не вышло. Понадобилось много времени, чтобы научиться любить – и отдавать любовь, и принимать ее. Я одержимо писала о любви, разбирала ее по косточкам, осознавала и по-прежнему осознаю ее как высшую ценность. Конечно, я любила Бога, когда была совсем маленькой, и Бог любил меня. Это было уже что-то. А еще я любила животных и природу. И поэзию. Но с людьми возникали сложности. Как любить другого человека? Как поверить, что другой человек любит тебя?
Я понятия не имела.
Я считала, что любовь – это утрата.
Почему мы измеряем любовь утратой?
Такими словами начинается моя книга «Письмена на теле» (1992). Я преследовала любовь, расставляла на нее капканы, теряла любовь, тосковала по ней и стремилась к любви…
Правда – штука очень сложная для кого угодно. Для писательницы то, о чем она решила умолчать, так же красноречиво, как и то, что она включила в книгу. Что лежит за пределами текста? Фотографы компонуют кадр, писатели компонуют свой мир.
Миссис Уинтерсон возражала против того, о чем я написала в «Апельсинах», но я убеждена: то, о чем я умолчала, осталось безмолвным близнецом рассказанного. Некоторые события приносят нам такую боль, что мы и заикнуться о них не можем, и таких событий много. Мы надеемся, что высказанное облегчит или хоть как-то смягчит ту часть, что так и не обрела голоса. Акт повествования – это своего рода компенсаторная реакция. Мир нечестен, несправедлив, непознаваем, им невозможно управлять.
Когда мы рассказываем истории, мы берем власть в свои руки, но неминуемо оставляем зазор, открытую дверь. Рассказ – это одна из версий, которая, однако, никогда не становится окончательной. Может быть, мы надеемся, что кто-то расслышит эти паузы, история обретет продолжение, будет рассказана заново.
Когда мы пишем, мы излагаем не только историю, но и паузы. Слова – произносимая часть молчания.
Миссис Уинтерсон предпочла бы, чтобы я молчала.
Помните легенду о Филомеле? Ее изнасиловали, а потом насильник вырвал ей язык, чтобы она не смогла рассказать о произошедшем.
Я верю в силу литературы и в силу историй, потому что благодаря им мы обретаем дар речи. Нас не заставить молчать. Все мы, проживая травму, обнаруживаем, что запинаемся и заикаемся, в нашей речи появляются долгие паузы. Слова застревают в горле. Через язык других мы возвращаем себе способность говорить. Мы можем обратиться к стихотворению. Мы открываем книгу. Кто-то готов прийти нам на помощь и уже подобрал слова.
Мне были нужны слова, потому что в несчастливых семьях существует заговор молчания. И нет прощения тем, кто однажды нарушит тишину. Ему или ей придется научиться себя прощать.
Бог есть прощение – по меньшей мере так его описывают в одной конкретной книге. В нашем же доме Бог был ветхозаветным, так что прощение не приходило без огромной жертвы. Миссис Уинтерсон была несчастлива, и нам приходилось быть несчастными вместе с ней. Она ждала апокалипсиса.
Ее любимой песней был гимн «Господь изверг их прочь» – подразумевалось, что это о грехах, но в действительности речь шла о
Каждый день миссис Уинтерсон молила: «Господи, ниспошли мне смерть». Наблюдать за этим нам с папой было тяжело.
Ее собственная мать была благовоспитанной женщиной, которая вышла замуж за привлекательного мерзавца, отдала ему приданое и дальше беспомощно наблюдала, как он просаживает его на женщин. Какое-то время, примерно с моих трех до пяти лет, нам пришлось жить у дедушки, чтобы миссис Уинтерсон могла ухаживать за матерью, умиравшей от рака гортани.
И хотя миссис У. была глубоко религиозна, она к тому же верила в духов. Поэтому ее ужасно злило, что дедушкина спутница – стареющая буфетчица с крашеными волосами – была медиумом и проводила спиритические сеансы в нашей гостиной.
После сеансов мать жаловалась на засилье в доме мужчин в военной форме. Если я приходила в кухню за хлебом с тушенкой, мне запрещалось есть, пока мертвецы не разойдутся. Это могло занять несколько часов, а терпеть довольно трудно, когда тебе четыре года.
Тогда я завела привычку бродить по улице и просить еду у прохожих. Миссис Уинтерсон меня застукала, и я впервые услышала мрачную историю о дьяволе и чужой колыбели…
Соседнюю с моей колыбель занимал маленький мальчик по имени Пол. Он был моим призрачным двойником: его безгрешный образ приходил на помощь, когда я не слушалась. Пол никогда бы не уронил новую куклу в пруд (ничтожно малую вероятность того, что у Пола вообще могла появиться кукла, мы не обсуждали). Пол ни за что бы не набил помидорами чехол от пижамы в виде пуделя, чтобы поиграть в операцию на желудке с похожим на настоящую кровь месивом. Пол не стал бы прятать дедушкин противогаз (по необъяснимой причине он завалялся у деда еще со времен войны и очень мне нравился). Пол не заявился бы в этом самом противогазе на милый праздник по случаю дня рождения, на который его не приглашали.
Если бы вместо меня они взяли Пола, всё было бы иначе, лучше. Предполагалось, что я должна была стать для своей матери подругой… какой она была для своей мамы.
А потом ее мать умерла, и она замкнулась в собственном горе. А я заперлась в кладовке, поскольку научилась пользоваться ключиком для открывания банок с тушенкой.
Есть у меня одно воспоминание. Но так ли всё было на самом деле?
Воспоминание это начинается с роз, что удивительно для такого грубого и неприятного случая, но мой дед был заядлым садовником и особенно любил розы. Мне нравилось заставать его за работой в саду: в вязаном жилете и рубашке с закатанными рукавами, он опрыскивал цветы из блестящей медной лейки с помпой. Он любил меня – по-своему, конечно. Мою мать дед недолюбливал, она его тоже терпеть не могла – не злобно, скорее с ядовитым и покорным недовольством.
На мне любимый ковбойский наряд – костюм и шляпа с бахромой. Мое тельце опоясано ремнем, с которого свисают стреляющие пистонами кольты.
В сад входит женщина, и дедушка велит мне бежать в дом. Нужно позвать маму, которая, как обычно, готовит гору бутербродов.
Я вбегаю в дом – миссис Уинтерсон снимает фартук и идет к двери.
Я подглядываю из коридора. Женщины, знакомая и незнакомая, яростно ругаются, и я не понимаю, в чем дело, но чувствую, как от них исходит что-то отчаянное и пугающее, какой-то животный страх. Миссис Уинтерсон захлопывает дверь и на мгновение прислоняется к ней. Я выползаю из своего укрытия. Она оборачивается. И видит меня – в ковбойском наряде.