Загадка Катилины
Шрифт:
Оставалась, конечно, еще водяная мельница. Ее задумал Луций Клавдий, а Катилина разрешил трудную загадку. Это памятник им обоим. Перед тем как отдать поместье Клавдии, я хотел сжечь ее, чтобы она не переходила в недостойные руки. Я даже раздал рабам факелы и молотки, но, только увидев, как крутится колесо, сразу отказался от этой мысли. Пусть она стоит памятником всем нам, кто ее строил.
Цицерон кашлянул и перенес меня опять в мой городской дом.
— Даже если я и присутствовал в Пистории, — сказал я, — и даже если я слыхал его речь, неужели ты думаешь, что я запомнил ее слово в слово?
— Да, я уверен,
— Твоя правда, Цицерон. Знаешь, что я вспомнил, когда увидел тебя у своего порога? Слова, произнесенные давно умершим человеком. Это было более чем восемнадцать лет назад, в твоем старом доме на Капитолийском холме, ночью после суда над Секстом Росцием. Помнишь? Мы прибыли в твой дом, ты, я и Тирон, увидели снаружи охранников и рабов Суллы и нашли самого диктатора внутри, он ожидал нас в твоей библиотеке.
Цицерон задержал дыхание, словно это воспоминание до сих пор беспокоило его.
— Ну да, конечно, я помню ту ночь. Мне показалось, что сейчас нас казнят и выставят головы на шестах.
— Я тоже так подумал. Но для укушенного чудовища, каким тогда был Сулла, он оказался довольно миролюбивым и приветливым. Хотя он не льстил нам, отнюдь. Меня он назвал собакой, выкапывающей кости, и сказал, что у меня на морде вечно будет грязь и червяки.
— Он и вправду так сказал? Я едва помню.
— О Тироне он сказал, что тот не так уж и прелестно выглядит, чтобы ты позволял ему всякие вольности, и предложил вместо того его выпороть.
— Похоже на слова самого Суллы.
— А помнишь, что он сказал про тебя?
Он напрягся.
— Не помню точно, что ты имеешь в виду.
— «Глупый храбрец, или безумный честолюбец, или то и другое», — сказал он. Умный молодой человек и замечательный оратор, как раз такой, какого он бы предпочел видеть в своих рядах, но он понимал, что ты никогда не пойдешь на это, потому что твоя голова забита республиканскими добродетелями и презрением к тирании. А потом он сказал — я попробую дословно привести его слова: «У тебя ложные представления о благочестии и о своей природе. Я-то старая лиса и чую в этой комнате еще одну лису. Вот что я тебе скажу, Цицерон: дорога, которую ты выбрал, ведет только к одному — к тому месту, где я сейчас нахожусь. Может, ты и не зайдешь настолько далеко, но никуда уже больше не свернешь. Посмотри на Луция Суллу и увидишь свое отражение».
Цицерон наградил меня леденящим взглядом.
— Таких слов я не припомню.
— Нет? Тогда, возможно, ты и не поверишь, когда я вспомню речь Катилины.
Он немного растаял.
— Так что же ты делал в лагере Катилины?
— Искал заблудившегося ягненка, который оказался львенком. Но разве ты ничего не знаешь от своих осведомителей?
— Многое от них ускользает, например мысли. Ах, Гордиан, знать бы, что ты поддашься на уговоры Катилины, не посылал бы я к тебе Марка Целия. Мне казалось, ты сразу его раскусил. Вместо того, мне кажется, он развратил тебя. Не в буквальном смысле, конечно, надеюсь. — Он рассмеялся.
Я посмотрел на статую Минервы. Ее молчание успокаивало меня; не поддаваться гневу — это уже мудрость.
—
— Ни о чем не сожалею.
— И даже о том прецеденте, который ты создал для хрупкой и ветхой Республики? Ни о том, что ты мог бы освободиться от влияния оптиматов и постараться изменить ход вещей?
Он потряс головой и снисходительно улыбнулся.
— Перемены — враги цивилизации, Гордиан. Зачем к ним стремиться, если власть и так в руках достойнейших? То, что ты называешь прогрессом, может быть лишь упадком и разрушением.
— Но Цицерон, ты же Новый Человек! Ты родом из низкой семьи, а стал консулом. Ты должен желать перемен.
— Чтобы быть откровенным, нужно вводить в круг Лучших Людей новых членов, а некоторые из них, как Катилина, должны падать в грязь. Таково равновесие, задуманное богами…
— Богами! Как ты можешь быть атеистом и провозглашать себя орудием Юпитера?
— Это же метафора, Гордиан, — сказал Цицерон терпеливо, словно прощал меня, неразумного ребенка, за то, что я все понимаю буквально.
Я вздохнул и снова посмотрел на Минерву, мое терпение начинало истощаться.
— Мне кажется, я должен сейчас побыть один, Цицерон.
— Конечно. Надеюсь, что я найду выход. — Он встал, но не повернулся. Он ожидающе смотрел на меня.
— Хорошо, — сказал я. — Присылай Тирона завтра утром. Я по памяти произнесу речь Катилины, если вспомню.
Цицерон кивнул, слегка улыбнулся и повернулся, чтобы уйти.
— Возможно, Тирон лучше тебя помнит слова Суллы, — добавил я и заметил, как плечи Цицерона слегка шевельнулись.
ЭПИЛОГ
С момента визита в мой дом на Палантине Цицерона прошло четыре года.
Я думал, что история закончена, насколько это возможно в нашем постоянно изменяющемся мире, но с тех пор произошло кое-что еще, придавшее особый блеск событиям, и, наконец, все стало на свои места. Так и статую Юпитера делали несколько лет, прежде чем установить в надлежащем месте.
Цезарь постепенно упрочивал свое положение; два года тому назад он создал коалицию (или триумвират, как говорили на Форуме) с Крассом и Помпеем, а в прошлом году, в возрасте сорока одного года, его выбрали консулом. Теперь он отправился в Галлию, усмирять непокорные племена гельветов. Я желаю ему всяческих успехов, хотя бы потому, что в его войсках сражается мой сын.
Вскоре по возвращении в Рим мой сын записался в войско под командованием Марка Муммия, но служить Помпею ему не нравилось. Сейчас он в армии Цезаря. Меня озадачил его выбор жизненного призвания, но я смирился. (Он всегда неимоверно гордился шрамом, полученным в сражении при Пистории.) В своем последнем письме, посланном из города Бибракта, в земле Эдуев, Метон так живо описывал сражения с гельветами, что у меня волосы дыбом вставали, — и когда только маленький мальчик, которого я некогда усыновил, стал воином, радующимся при виде крови? Перед началом сражения, писал Метон, Цезарь приказал удалить всех лошадей, чтобы все римляне подверглись равной опасности — что напомнило мне о сражении под началом менее удачливого полководца. Метон уверял меня, что Цезарь — военный гений, но это ничего не говорило отцу, который предпочел бы видеть сына скромным, но живым, чем прославленным, но мертвым.