Загадочная Коко Шанель
Шрифт:
— Это меня вполне удовлетворяет, Мадемуазель.
— Подождите, месье, я еще не закончила.
И, обратившись ко мне и Эрвэ, она объясняет:
— Я начала сердиться, вы понимаете?
После чего, вернувшись к молодому американцу:
— Когда мне скучно, я чувствую себя очень старой, а так как мне страшно скучно с вами, то через пять минут, если вы не уберетесь прочь, мне будет тысяча лет.
Молодой американец уничтожен. Два других вопроса, чтобы «все узнать о Шанель», застряли у него в глотке. Прощайте, молодой человек. О, знаете, в Америке это совершенно в порядке вещей, — журналисты там могут спрашивать о чем угодно…
В
— Я рассказываю невесть что, — говорила она.
Прошли месяцы. Я чаще виделся с ней, привыкал к ее макияжу, голосу, слушал ее внимательнее. Однажды вечером я застал ее спящей на диване. Шляпа надвинута на глаза, костюм из твида, юбка натянута на колени, руки сложены на животе, большой палец просунут в одно из ожерелий. Это было зимой, в феврале, после показа новой коллекции. Я уже поздравил ее и вернулся, чтобы поужинать с ней. Из-за двери под сурдинку доносилась мелодия Вагнера.
Я вошел, решив, что она не слышала, как я постучал. Она спала. Значит, можно спать на парадном диване. Кругом стаканы, окурки в пепельнице, терпкий запах шампанского. Не убирали, чтобы не разбудить ее.
Прежде чем я успел уйти, она открыла глаза:
— Останьтесь.
Приподнялась, поджав ноги и натянув, по своему обыкновению, юбку на колени.
— Вот, — пробормотала она, — что такое слава, слава — это одиночество.
Каждый вечер, когда наступало время ложиться спать, она упиралась, словно над раскрытой бездной, может быть, потому, что погружалась в сон, как погружаются в смерть. Всем, кто ужинал с ней, хорошо был известен сценарий:
— Уже поздно, Мадемуазель. Не время ли вам…
Она не слышала. Кончалось тем, что все вставали.
Она не замечала этого. Продолжала говорить, оправляя юбку на круглых коленях.
— Надо… Не думаете ли вы, Мадемуазель…
Она ускоряла свой рассказ, или сетования, или обвинения.
— Что же, — вздыхала она наконец, — надо спать. Завтра предстоит работа.
Она поднималась. Поправляла шарф, шляпу, снова садилась. Брала свою сумку, открывала ее, клала в нее очки, три пары — для чтения, для дали, для кино, — таблетки, портсигар, новенькие, сложенные вчетверо десятифранковые банкноты, приготовленные для чаевых. Снова вынимала, рассматривала, проверяла все это. Читала несколько писем, полученных за день, вкладывала их обратно в конверты. Шаг за шагом ее подводили к двери. В дурную погоду в передней на кресле лежал ее плащ. Спускались по лестнице со множеством остановок, она все произносила монологи, и так весь короткий путь от рю Камбон до отеля «Риц», до последней остановки в тамбуре отеля, где, казалось, она собиралась провести ночь. И ни малейшего признака усталости, тогда как вы уже еле держались на ногах. Не было сил слушать, понимать, запомнить то, что она рассказывала. Вы покидали ее в полном изнеможении.
В моих записях, датированных 9 февраля 1960-го, я нахожу признание, сделанное ею в тамбуре «Рица»:
— Лед сломан между нами. Вы вернетесь. Будете задавать мне вопросы. Я подумаю. У меня есть заметки. Я перечту их.
Весь вечер она доверчиво говорила перед магнитофоном. Я настаивал, чтобы она рассказала свою жизнь. Она уклонялась:
— Никого не может заинтересовать чужая жизнь. Если бы я писала книгу о себе, то начала бы ее с
Когда речь заходила о ее жизни, она напоминала мне котенка, играющего с клубком шерсти. Потянет нитку — клубок покатится, котенок испуганно спасается бегством, следит издалека, возвращается успокоенный, протягивает одну лапку, снова тянет нитку.
— Я говорю максимами, я записала сотни их.
Один американский издатель уговаривал ее написать книгу советов для женщин. Я протестовал:
— У вас есть более важное дело.
— Да, да, я напишу эту книгу советов, а потом будет видно.
И добавила:
— Хочу, чтобы что-нибудь осталось после меня.
Американский издатель предложил ей большой аванс.
— Я не нуждаюсь в деньгах, — говорила она. — После меня и так останется много. Я даже не могу истратить всего, что зарабатываю.
Она ела крутое яйцо, ножом срезала белок, очищала его от пленочки после того, как скорлупа была уже снята. Мне подавали жареного цыпленка.
— Вы едите лапки? В детстве мне приходилось их есть, потому что все остальные куски предназначались взрослым. Теперь я их не ем.
Она прочла несколько максим, написанных, как она уточнила, в Нью-Йорке, у Мэгги ван Зюйлен. Она провела целое воскресенье, выбирая их «из кучи других». Я уделил недостаточно внимания этому чтению, потому что придавал меньше значения максимам Коко Шанель, чем ее воспоминаниям. Я был неправ, так как не сразу сообразил, что, читая их, она давала мне понять, в каком тоне следует писать о ней. Это была та музыка, та великая опера, которую она мечтала оставить после себя. Я понял это слишком поздно, когда магнитофонная запись со всей отчетливостью воскресила эту почти стершуюся из памяти сцену, понял всю важность того, что происходило в тот вечер, понял, что Коко открывала мне свою сущность. Вот несколько максим, прочитанных тогда Мадемуазель Шанель:
Счастье заключается в осуществлении своего замысла.
Можно продолжить свой замысел и после жизни, чтобы реализовать его в смерти.
За исключением материальных дел, мы нуждаемся не в советах, а в одобрении.
Для тех, кто ничего не понимает в искусстве, красота называется поэзией.
Перечитывая эти максимы, отмечая их птичкой в старом блокноте, чтобы заполнить воскресную тоску, она, должно быть, умилялась сама себе. Как хорошо то, что она написала, как мало стараются ее понять, кто знает о том огне, какой пылает в ней?! Когда же она читала свои максимы вслух Эрвэ Миллю, его брату Жерару и мне, она уже не была так уверена, что написала что-то, что останется в веках. (Хотя мы не скупились на похвалы.) Читала все быстрее и быстрее, не глядя на нас:
Следует опасаться людей, одаренных умом, но почти лишенных здравого смысла. Мы окружены ими.
Не нас ли она имела в виду? А вот что она записала о себе:
У меня, безусловно, есть недостатки и слабости, но я раздражаю и вызываю гнев моих друзей лучшим, что есть во мне: пристрастием к справедливости и правде.
Еще, относящееся к ней самой:
Всякое превосходство, как правило, приводит к своего рода изоляции. Оно заставляет выбирать друзей и знакомых.