Заговор посвященных
Шрифт:
Он вдруг с удивительной ясностью вспомнил самый первый из тех невероятных случаев.
Август. Скоро в третий класс. Считанные дни до школы. Почти все уже приехали с дач. Во дворе шумная веселая компания. Но сейчас мальчишки разошлись обедать, а его мама ещё не позвала, он вдруг остался один.
Старый московский дворик, отделенный от улицы чугунной решеткой забора, небольшим флигелем с мезонином и воротами, давно не закрываемыми на замок по причине отсутствия штатного дворника. Как здорово было кататься на этих скрипучих воротах, где между вертикальными прутьями словно специально для детских рук и ног приварены были небольшие перекладинки. Между флигелем и глухой стеной соседнего дома заботливыми руками давних жильцов разбит был садик с цветочными клумбами, кустами сирени и жасмина, с детской песочницей и неизменной двухпудовой качалкой из цельнотянутых стальных труб. А в центре
И вот в тот раз среди дня Додик вдруг оказался один во дворе. Один на один с Колодцем. Когда светило солнышко, Колодец становился совсем не страшным. Он бывал и дозорной башней, и капитанским мостиком на корабле, и фашистским дотом посреди поля, а зимой, навалив сугробы почти вровень с Колодцем, здесь играли в «царя горы». Страшный не страшный, а что-то необычное было в Колодце всегда, древнюю тайну охранял он и днем и ночью. Он и склонившийся над ним старый ясень с раздвоенным стволом, с несколькими горизонтально протянувшимися ветвями — одна, огромная, шелестела прямо перед их окном на третьем этаже, а другая, поменьше, нависла над Колодцем совсем низко: кажется, чуть подпрыгнешь — и вот уже достал, зацепился, как за перекладину турника, и ветка прогнется, спружинит, и будешь качаться как обезьяна в джунглях, как Тарзан. Здорово! Но куда там — это только кажется, что допрыгнешь. На самом деле высоко. Однако с каждым годом он рос, а ветка (может, и вправду так было?) опускалась ниже. Позавчера, когда вернулся в Москву, залез на Колодец и почувствовал: теперь сможет. Допрыгнет. Точно. Зря он, что ли, в деревне столько тренировался в прыжках с обрыва и лазании по деревьям! Только при ребятах не хотелось: вдруг опозорится. А теперь момент настал. Пока никто не видит…
И было такое ощущение, что какая-то теплая волна поднялась из таинственного Колодца, подхватила его, поддержала, и в волшебно прекрасном полете, в миг почти сказочного парения в воздухе он легко, как гимнаст за брусья, ухватился за ветку ясеня, оказавшуюся где-то на уровне груди… Разве такое бывает? Или это сон? Как он смог?… Ветка, конечно, прогнулась и, конечно, спружинила: вниз — вверх, вперед — назад, а крыша Колодца — вот она — очень близко под ногами, того и гляди чиркнешь, даже не надо спрыгивать, отпустил ветку, и все — уже стоишь. Отпустил. Зашумела листва, умчалась вверх.
— Ништяк! Зэконско! Забойно! — Все известные восторженные восклицания вырвались у него сразу.
И захотелось повторить. Он смотрел наверх, как покачивается растревоженная ветвь, ждал, пока она остановится, и рассеянно переступал ногами. Все. Пора. Еще один прыжок в небо.
Р-р-р-а-аз!.. И кто-то схватил его за ногу. Резкая, обжигающая боль в лодыжке. Полная потеря ориентации.
Он падал не то что не сгруппировавшись, он падал, даже не вжав голову в плечи. Падал,
После он осмотрел и это донышко, и кровь вокруг. После. А тогда…
Тогда его не стало. Он был действительно уверен, что умер. По-детски это совершенно нормально так считать. Для детства не существует понятия «смерть» в чистом виде. В голове ребенка оно просто не может оформиться логически. Смерть как идея распадается на три приемлемые для понимания составляющие: всепоглощающий страх или боль, которую невозможно вытерпеть; внешняя картина гибели, наблюдаемой со стороны в кино или в жизни; и, наконец, индивидуальное ощущение потери сознания. Три эти ипостаси никак не связываются друг с другом, и потому практически любой ребенок не то чтобы верит, не то чтобы знает, а просто чувствует, что он бессмертен.
Больно, очень больно, страшно, потом… ничего не помню… и снова все вернулось — значит, умер и воскрес. Ничего особенного. Так со всеми бывает, просто не все хотят и не все могут рассказать об этом. Потому что не все воскресают здесь. Вернее, почти все воскресают не здесь. Вот в чем дело. Так он решил для себя тогда, и все было абсолютно ясно.
Ему повезло. Он воскрес там же, где умер, только в другой позе: сидел, прислонившись к стенке Колодца, и кровь заливала глаза. А боли уже практически не было ни на макушке, ни в ноге. Только ужасный страх сжимал сердце. Поэтому он вскочил и понесся домой. Взлетел на третий этаж, позвонил в дверь. Мама открыла и всплеснула руками, теряя равновесие:
— Господи! Что случилось?
— Упал. Ударился, — коротко объяснил Додик и только после этого наконец расплакался.
— Быстро в ванную!
Мама сумела совладать с собой и выделить самое главное в тот момент. Вызов «скорой», слезы, обмороки, нравоучения — все потом, потом. А там, в ванной, бедная мама ещё раз едва не лишилась чувств.
— В чем это ты перепачкался?! — страшным голосом спросила она.
— Где? — не понял Додик. — Где перепачкался? От обиды, растерянности и страха он заплакал ещё громче.
— Что это за красная гадостъ! — кричала мама не своим голосом.
— Это кровь! Обыкновенная кровь!
— Чья кровь?! С кем ты играл?
— Ни с кем, я был один, это моя кровь!
— Зачем ты врешь мне?! Быстро раздевайся и полезай в ванну!
Она уже сама раздевала его, срывая заляпанную рубашку и треники странно дрожащими руками. Почему странно? От чего дрожащими? Он вдруг понял — от омерзения. Потому что один раз уже было такое, когда года два назад Додик притащил в квартиру дохлую кошку, притащил на плече, обнимая ручонками, прижимаясь к пушистому боку щекой, уверенный, что кисоньке ещё можно помочь. Да, она уже не шевелится и не дышит, да, глазки закрыты, но ведь она, кажется, ещё теплая…
С тем же остервенением, теми же нервно дрожащими руками намыливала тогда мама его лицо и голову, злорадно не беспокоясь о попадающем в глаза мыле: сам виноват, са-а-ам, думать надо было, ду-у-умать, что делаешь. И он орал, потому что было жутко обидно, ведь он хотел как лучше, кошечку хотел спасти. А сейчас было ещё обидней, потому что он вообще ни в чем не виноват. Упал, разбился насмерть, снова стал живым — радоваться надо!..
Отплакавшись, он сразу заснул, даже обедать не стал, а сквозь сон слышал, как пришел отец и мама рассказывает ему о случившемся: «…плачет и ничего не может объяснить», «Если б ты видел этот ужас!», «Голова, лицо, рубашка — все в какой-то красной гадости!», «…действительно похожа на кровь…»
Красная гадость. Красная Гадость — это же совсем другое. Это — такое большое пятно на глухой стене соседнего дома, кровавое пятно, сделавшееся от времени темно-бордовым, почти черным.
Додику было лет шесть или семь, когда появилось это пятно. Рассказывали — теперь ему уж казалось, что он слышал сам, но он не был в этом уверен — рассказывали, что в ту ночь из их садика раздавались душераздирающие крики, никто не рискнул выйти во двор, вызывали милицию, но когда наряд приехал, никого уже не было, никого. А наутро на стене обнаружили большое красное пятно с длинными потеками, и жирные капли на концах застывших струек ещё матово поблескивали. «Пьяные идиоты разбили банку с краской», — сказали взрослые. «Я знаю, это здесь ночью женщину убили. Головой об стену. Слышали, как она кричала?» — шепотом сообщил старший из мальчишек, татарчонок Федя. Кто был прав, осталось неясным. Только никакой разбитой банки, никаких осколков под стеной не лежало.