Заговор посвященных
Шрифт:
Вопрос остается без ответа. Вопрос поставлен неправильно. Все, что связано с биологией, изменяют не путем осуждения, не путем воспитания, а путем лечения.
Зачем так мрачно? Ну а как еще? Мне тоже в детстве и ранней юности страшно нравился другой вариант решения проблемы — космополитический, предложенный ещё Иосифом Флавием. Но до Флавия я позже добрался, а тогда любимым писателем был Иван Антонович Ефремов. «Туманность Андромеды», «Сердце Змеи». Никаких тебе наций, рас, языков, все здоровые, красивые, смуглые и любят друг друга, потому что общая кровь течет во всех жилах. Потому что много веков назад с какой-то радости (Иван Антоныч не удосужился объяснить, с какой именно) они начали все совокупляться
Более реальным представлялось деление наций и рас на высшие и низшие, признание первых вторыми, четкое распределение обязанностей, новый свод международных законов, международная, хорошо организованная система подавления непокорных… Такая модель по крайней мере соответствовала каким-то законам природы, вписывалась в общую картину жизни на Земле. Но меня от этой картины тошнило. Да и сколько раз уже пробовали создавать всевозможные империи, а они с утомительным однообразием подгнивали и разваливались.
Итак, повторим: ассимиляция по-ефремовски не проходит, изоляция по-еврейски — тем более, порабощение по-македонски-чингисхановски-гитлеровски тоже никуда не годится, наконец, поголовное выращивание гениев, не ведающих фобий, отпадает как самое несерьезное предложение.
А проблема-то есть, она все острее. Из-за психологической несовместимости редко взрывают бомбы, тем более начинают войны, из-за этнической — все чаще и чаще. И в основе всего — какая-то гадость, лежащая на генетическом уровне. Или ещё глубже.
Ну скажите, кому из нас не знакомо чисто животное отвращение к запаху чужого тела, тела иной породы. Это — биология. Это лечить надо. Или все таки не надо? Старый вопрос. По существу, это основной вопрос евгеники — науки об улучшении человеческой природы, о целенаправленном выведении нового вида людей. Сколько раз называли евгенику буржуазной и даже фашистской лженаукой, пытались подменить её «социалистическим» вариантом генетики, а в футурологических прогнозах — генной инженерией. Но я таки ухитрился раскопать какие-то переводные книжки по любимой теме и все сильнее и сильнее убеждался: нужна евгеника. Если мы сами не начнем менять себя, кто-то другой нас изменит. Этот кто-то уже принялся за дело. Вид гомо сапиенс эволюционирует постепенно, но все быстрее. И не в лучшую сторону. Если этот процесс вовремя не направить, человечество очень скоро самоуничтожится. Вот такая простенькая мысль меня и посетила однажды.
А потом к ней добавилось могучее впечатление от классического романа Станислава Лема «Возвращение со звезд». И хотя автор явно осуждал тех своих героев, которые посмели вмешаться в Божий промысел, лишив человечество агрессивности чисто химическим способом, именно Лем помог мне сделать окончательный вывод.
Да, так называемая демонская «бетризация», помимо агрессивного начала, уничтожила в человеке много хорошего: упорство, целеустремленность и тому подобное. Этого следовало ожидать, лекарств без побочных эффектов не бывает, такую элементарную истину Лем как медик понимал, конечно. Но побочное действие можно и должно минимизировать. Это во-первых. А во-вторых, господа Бонне, Тримальди и Захаров из старого фантастического романа действительно уж слишком резко рубанули по живому —
Я собирался работать куда как ювелирное. Но тоже химией, и только химией, потому что… Напоминаю: «Широко простирает химия руки свои вдела человеческие».
— И все-таки как-то это унизительно, — сказала вдруг Изольда.
— Что унизительно? — не понял Шумахер
— Знать, что ты хороший и правильный только под действием химии.
— Чья бы корова мычала! — улыбнулся Шумахер. — Вспомните классику-то Тоже мне, Тристан и Изольда! Отчего эти двое безумцев гак полюбили друг друга? Забыли? Они же зелья приворотного выпили. Вот так-то. И никакой романтики — сплошная химия
— Ну а король Марк? Он же не пил никакого зелья. — Теперь уже Симон обиделся за романтическую любовь. — Вот у кого было чувство настоящее!
— А это, между прочим, вопрос спорный, — упорствовал Борис. — У знаменитой легенды есть разные версии. Сама же история давняя и темная. Лично мне кажется, что они все трое нализались той замечательной отравы. Могу свидетельствовать как специалист: жидкость такая существует.
— А вы, однако, циник, Борис, — проговорил Давид.
— Я ученый, Давид, просто ученый. И ещё раз повторяю: нам всем глупо шарахаться от химического воздействия и считать его насилием над природой. Даже потребление пищи — это чисто химический процесс, химическое воздействие на организм, а значит, и на сознание. Не говоря уже об алкоголе, медикаментах и наркотиках. Где провести грань? Что можно, а чего нельзя? Красиво говорят врачи: не навреди. А что такое вред, они знают? Ни черта они не знают. А я вот взял на себя смелость разобраться.
Химфака, разумеется, не хватило. Окончил ещё медицинский, занялся фармацевтикой, а этнографию и этнологию изучал самостоятельно, в советских вузах её, мягко говоря, немножко не так преподавали. Армия мне не грозила: здоровьишком не вышел. Близорукость, плоскостопие и хроническая астма с хроническим энтероколитом в придачу. Изобретатель лекарств, называется! Сапожник без сапог. Вот уж действительно «шумахер без шумах». Между прочим, Давид, эту глупость я сам придумал именно тогда. А вы откуда взяли, Бог вас знает, которого нет!
В общем, занимался я наукой, наукой и только наукой. Жил скромно. Но ведь платили же что-то, а цены были, сами понимаете, божеские. Женился, как-то между делом, без особой любви, для порядка. Детей иметь не собирался до поры. Как минимум вначале решил защитить докторскую. И защитил. В тридцать три года. А тут ещё перестройка случилась. Публикации, поездки за рубеж, симпозиумы… Литературы появилось немерено, цензура-то исчезла вдруг в одночасье, ну а из-за границы тем более стало можно привозить что хочешь. Это дало новый толчок моим исследованиям. Не буду останавливаться на подробностях, но к тридцати пяти я стал членкором, а в тридцать восемь — академиком.
Однако важнее, наверное, другое. Еще, должно быть, в университете я стал хоть и тайным, но полностью сформировавшимся диссидентом. При моем-то объеме знаний не сделаться антикоммунистом мог разве что стопроцентный шизофреник с раздвоенным сознанием. Но было мне совсем не до правозащитной деятельности. И уезжать из страны не хотелось. Проще всего объяснить это сегодня предвидением каким-то, предчувствием. Но я-то знаю: не было никакого предвидения. Была, наверное, обыкновенная лень: ведь это ж сколько инстанций надо обежать! Да ещё и не без риска для свободы и жизни. С коллективом института мне более или менее повезло, я работал себе и работал в собственноручно выстроенной «башне из слоновой кости», имя которой — наука. Работал, наслаждался результатами и старался как можно меньше обращать внимания на окружающую жизнь.