Заговор в золотой преисподней, или руководство к Действию (Историко-аналитический роман-документ)
Шрифт:
Глядя на тихого, скромного Голеорканского, я думал — за что его-то сослали? Что он такое натворил? Этот человек и мухи не обидит. После реабилитации он уехал на родину в Молдавию, работал кассиром, его убили грабители.
В 1955 году меня перевели работать в Чукшинский леспромхоз. В поселок Сосновку. Он стоит на ж. д. дороге Тайшет — Лена. К этому времени прошла большая амнистия и реабилитация. Из лагерей Тайшетлага, расположенных почти по всей линии железной дороги от Тайшета до Братска, посыпался народ. Многие из освободившихся и реабилитированных остались в Сибири, тут же. По разным причинам: кому-то некуда стало ехать — семья отказалась, или жена вышла за другого; кто-то обзавелся здесь семьей. Кому-то здесь нравилось
Анатолий Васильевич Минин — разжалованный и осужденный генерал — лейтенант авиации. Небольшого росточка, с мясистым, вечно красным лицом, живыми глазами. Ни одного зуба во рту. Он маялся на каторге. И там от плохого питания потерял все зубы. Ему было под пятьдесят. Осужден он был за то, что, будучи дежурным на военном аэродроме, поднял в воздух неисправный истребитель, который и разбился с какими-то важными персонами из соцстран на борту.
Он был близок к кремлевским кругам. Жена работала в кремлевской столовой. Когда его посадили, она вышла замуж за другого. Теперь ему некуда ехать. Поэтому он напрочь заякорился в Сибири. Пьяница безбожный. Но безобиднейший и милейший человек. Почему-то потянулся ко мне. Почти каждый день приходил в контору, и мы подолгу беседовали о литературе. Он наизусть знал «Евгения Онегина», читал куски из «Героя нашего времени» Лермонтова и «Ямы» Куприна. А в конторе — холодно зимой. Хотя топили круглосуточно. Здание срублено наспех из сырого бруса. Рассохлось, все в щелях. Полы тоже. Окна продувные. Мы коченели на работе, то и дело грелись у печки. Какая там работа?! Сводку кое-как составим и сидим скорчившись. В эти часы нас развлекал Анатолий Васильевич Минин своими бесчисленными историями «из жизни».
Особенно он любил читать нам Шолом — Алейхема. Про Касриловку, в которой парикмахерских было больше, чем желающих постричься. А торгующих больше, чем покупателей. Ему нравилось место, где рассказывается про евреев, которые покупали на рубль селедку, разрезали ее на десять частей и продавали кусочек за десять копеек. Я каждый раз удивлялся — что за выгода, купить на рубль и продать на рубль? Он сладостно закрывал глаза и говорил:. «Э — э-э! Зато при любимом деле человек».
Он был большим специалистом по дизельным моторам. Вообще по всяким моторам. А поселок освещался дизелем марки «Макларен», давно подлежавшим списанию. Но другого не было. И не предвиделось. Поэтому вся надежда на «эту развалйну», как говорил наш директор Евгений Петрович Секин. И «развалина» держалась усилиями Анатолия Васильевича. Он с утра «поколдует» возле нее и остаток дня «заслуженно» ходит навеселе. Под вечер приземляется возле столовой. Мне звонят по телефону — иди, твой друг уже готов. Я закрываю кабинет, иду к хозяйке по имени Христя, у которой он квартировал, и мы вдвоем поднимаем упавшего «летуна».
На следующий день, как не чем ни бывало, он у «развалины». Поколдует возле нее — и на «заправку» в столовую. Или ко мне в контору, если «погода нелетная» — денег нет. Я «пробираю» его хорошенько. Он молчит или лукаво клянется, что больше не будет. Читает наизусть из «Онегина» или из «Дон Кихота». Потом незаметно исчезает, когда меня директор вызовет к себе. Ну а вечером мне звонят…
Вдруг пришло письмо из Москвы. От самого министра обороны Булганина. Анатолий Васильевич полностью реабилитирован, восстановлен в звании и ему причитается компенсация из расчета месячного содержания по прежнему месту службы за все семнадцать лет каторги.
Из райвоенкомата приехал человек и увез его с собой. А неделю спустя он появился в генеральской форме, вымытый
О том, что его реабилитировали и что он получил большие деньги, каким-то образом узнала его жена и возжелала вернуться к нему. Он обрадовался, перестал пить. Засобирался домой к семье, сияя и светясь счастьем. К неудовольствию начальства леспромхоза — кто теперь будет приводить в чувство «Макларен»? Мы собирали его в дорогу всем поселком. Поехал. Через неделю телеграмма из Тайшета: «Срочно присылайте сопровождающего генерал-лейтенанту Минину. Подобран улице крайнем состоянии».
Поехали, привезли. Отмыли, отходили. Снова собрали в дорогу. На этот раз он доехал до Красноярска. И снова телеграмма: «Ваш сотрудник Минин Анатолий Васильевич нуждается вашей помощи». Снова привезли его. Отходили. Стали собирать в дорогу, а он сказал: «Нет. Не одолеть мне такое расстояние». И отказался ехать.
Борисовский, тот реже заходил ко мне. И старался так, чтобы не пересекались их пути с Мининым. Почему-то он его не жаловал.
Это был сухонький дистрофического вида старичок. Суетливый такой, будто на шарнирах весь. И велеречивый. Он не говорил, а как бы изъяснялся со мной. Тоже дока, много поживший, много знавший. Бывший эсер, знавший самого Бориса Викторовича Савинкова. И жена его — бывшая эсерка. Дружившая с самой Гипиус.
Борисовский затерзал меня разговорами о том, какой он культурный и начитанный человек. И когда я останавливал его, он витиевато этак извинялся и тотчас уходил. Или переключался на рассказы о своей жене — какая она у него невоспитанная и некультурная. Тушит окурки о подушку и руками ест суп из кастрюли. Я смеялся и не верил. И просил его познакомить меня с его такой «замечательной» женой.
Он принял это всерьез и однажды пригласил меня к себе домой. Жил он в щитовом домике в «четвертушке» (четверть четырехквартирного щитового дома).
Я увидел седую, рыхлую старуху, прокуренную до ногтей. С отрешенным взглядом. Не чесанную, наверное, со дня рождения. Она сидела на неприбранной кровати, курила. На нас, вошедших, не обратила никакого внимания.
Продолжала курить. Мы стали напротив нее. Только она нацелилась потушить окурок о подушку, Борисовский сказал мне:
— Вот видите! Окурки гасит о подушку. И говори, не говори ей — бесполезно! А еще была любовницей Савинкова!..
При упоминании фамилии Савинкова старуха подняла на нас глаза. Серо — голубые с «дымком».
Борисовский вдруг радостно оживился.
— Во! Она нас заметила. Обычно на меня — ноль внимания. Как будто я не существую.
Она долго смотрела на нас. Как-то отрешенно. Вдруг разомкнула синюшные губы и проскрипела:
— Борис Викторович был поэт!
— Во! — взвился Борисовский. — Она меня забодала этим Борисом Викторовичем! Плешь уже проела…
— А ты не ревнуй. Его одного я только и любила в своей жизни. Чего уж теперь?.. — Она посмотрела мимо нас и отвернулась.
— Аудиенция окончена, — язвительно констатировал Борисовский.
Я поспешил к двери. Обстановка подавляла страшным ощущением могильника, в котором заживо похоронены эти люди. Удушающий запах пыли, захламленность, гирлянды паутины… Но сам Борисовский тянется в ниточку, старается блистать. Он при галстуке, выбрит. Правда, плешинами. Он горделиво показал мне уголок на кухне, где он «обитает» и где «не ступает нога эсерки».
Он говорил мне так: «Я — еврей, но я не люблю таких евреев, как моя жена».
— Почему живешь с ней? — недоумевал я.
Он забавно подкатывал глаза, давая понять, мол, что поделаешь? Один раз философски обмолвился: